Молчание неба (Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна (книги без сокращений TXT) 📗
— Хорошо.
Он с трудом оторвал свое ослабевшее тело от подтаявшего под локтем шершавого наста.
«Перебежать. Надо быстро перебежать, — думал он. — Надо бегом кинуться через поляну и там притаиться в кустах и снова лицом к лицу встретить гадов».
Петряков опять оглянулся с тревогой: где Марьяна? Впервые за дни окружения он вдруг страстно, с болью подумал: «Жить! Быть здоровым, красивым, жить счастливо и любить эту девушку!»
«Жить! — кричало в груди у него. — Хорошо жить на свете, люди! Так живите же и не тратьте времени даром! Не хнычьте, не плачьте из-за пустяков. Плакать не о чем. Надо радоваться этой чудом доставшейся вам удивительной жизни. И уж если когда-нибудь вам придется платить за свое недолгое счастье, как мне, то платите! Честно, щедро платите и сердцем и кровью. Жизнь стоит этого!»
После болезни его тело было легким, но таким ослабевшим, что он не смог оторвать его от земли. Торопливо подтягиваясь на руках, он пополз к дереву, оперся о ствол и мучительно медленно стал подниматься. Серозеленые фигуры фашистов были уже близко, они только в первый миг чуть поплыли в тумане нахлынувшей дурноты, потом сразу стали четкими, ясными. Петряков резко махнул рукой:
— Вперед! За Родину! — И подумал: «Вот эта минута… Ради этой минуты я жил». И крикнул хрипло: — Ура-а!..
Где-то рядом запели «Интернационал». Потом послышались хлопки пистолетных выстрелов. Обойденные со всех сторон наступающими фашистами, люди быстро кончали с собою, один за другим.
Петряков сделал шаг вперед, но что-то горячее хлестнуло его по груди, по плечам, и он, задохнувшись в этом жгучем захлесте, рухнул в снег, лицом в жесткую корку наста. Бой ушел куда-то правее.
Петряков остался один на снегу, в большой черной яме.
Потом он поплыл.
Время от времени его тихо покачивало, и он там, в темноте, этому незнакомому для него покачиванию счастливо и радостно улыбался.
Иногда ему слышался голос Марьяны. Она говорила: «Сюда, несите сюда. Ставьте». И он напряженно прислушивался: а что будет дальше? Неужели он умер, и это его хоронят, и он, умерший, слышит тихие голоса говорящих и голос Марьяны? Значит, правда, что после смерти человек еще целых два часа слышит все, что о нем говорят?
Потом он ничего уже больше не чувствовал и не слышал.
Петрякова несли на носилках, сделанных из двух срубленных тонких берез и натянутой на них плащ-палатки. Марьяна шла рядом. Она тащила за плечами его автомат, свой карабин, сумку из-под медикаментов и вещмешок с остатками продуктов: две лепешки из древесной коры и гнилых отрубей, драгоценную сбереженную щепотку соли и спички — последние, что имелись в их группе.
Дивизия так и не пробилась на юго-восток через шоссейную дорогу, в том направлении, куда всем им было приказано прорываться. За двое суток беспрерывных боев они преодолели лишь три километра из шести с половиной, отделяющих от своих. К сожалению, эта пройденная дорога не дала окруженным никаких преимуществ. Немцы их расчленили на отдельные группы, и теперь каждая группа была тоже в кольце и действовала в одиночку.
— Немцы, видимо, накопили большие силы, — сказал Иван Григорьевич Марьяне, раздумывая об усложнившейся обстановке.
Резко дул сырой, напористый ветер: он мешал людям идти. В колеях дорог стояла вода. То и дело бойцы вспугивали стаи птиц, они тянулись куда-то на север, и Петряков, приходя в себя и покачиваясь на носилках, жадным взглядом следил за их вольным полетом. Для них не было в небе ни границ, ни переднего края.
После беспамятства он очень медленно приходил в себя, и голод терзал его с особенной силой. Иногда бойцы находили и выкапывали из-под снега какие-то корни трав и растений, но Марьяна однажды таким корнем отравилась, и Петряков запретил ей это есть. Иногда они находили на старых гумнах сырое, проросшее зерно. Иногда варили конину, и это был праздник: лошадей в их группе давно уже съели; это им оставались объедки от других, прошедших здесь групп.
Но все это был сущий пустяк для Петрякова — и ранение в легкие, и гнилая конина, и черные корни, и пустая снеговая вода, согретая на костре, — потому что с ним рядом была Марьяна.
С того самого дня, когда танки перерезали позади них дорогу, Марьяна всегда теперь была с ним рядом, всю долгую зиму. Даже заболевая и чувствуя, что надвигается что-то темное и глухое, Иван Григорьевич не испугался, положившись во всем на Марьяну. Он сказал ей только тогда: «Слушай внимательно, что я тебе скажу. Завтра я буду уже без сознания. Вот ампулы, шприц, будешь мне делать уколы. Не забывай почаще меня переворачивать, чтобы не было отека легких… Поняла?» — «Да. Все будет сделано так, как надо, не беспокойтесь, Иван Григорьевич. Я знаю».
И Марьяна сделала все, чтобы вырвать его у смерти. Она спасла ему жизнь и тогда, когда он болел тифом, и теперь, когда его ранило во время атаки.
Петряков слышал голос Марьяны рядом, чувствовал прикосновение ее рук и знал: это сама жизнь. Пока Марьяна здесь, он жив. Не будет Марьяны — не будет и жизни. Потому что никто не сумеет сделать так, как она.
Странно сказать, но Петряков никогда не искал для себя в жизни какого-то возвышенного идеала. Он не знал, что такое идеал. Глядя на встреченных женщин, он просто всякий раз себе мысленно говорил: «Нет, нет, не она! Не она!» Это был его собственный метод доказательства от противного.
Нет, она не могла бы униженно или глупенько улыбаться, грызть конфеты, носить грязные, спущенные чулки. У нее не должно быть такой тяжелой, вульгарной походки. И волосы она не должна так коротко стричь и причесывать их так небрежно. И не должна она также курить и сморкаться в грязный, скомканный расшитый платок. Та, воображаемая, которую он искал, не должна была делать очень многого. Она вся была соткана из ограничений и даже запретов.
А Марьяна могла быть измученной, грязной, с немытыми волосами, в оборванной гимнастерке. При ходьбе она сильно хромала: портянками она натерла себе ногу, и ссадина нагноилась. Марьяна спала, скорчившись, на теплых углях, в золе костров, грязной тине болот, и на лице уже не было ее прежнего нежно-розового румянца. Взамен него пришли бледность и желтоватость обветренной кожи. Но та прелесть, которая поражала его прежде в Марьяне, он знал, никуда не ушла, она просто спряталась, притаилась в ее огромных, синих, как пролески, глазах и тихо живет там, дожидаясь лучшего времени. Сейчас в этих глазах были только преданность и незнание страха. И это было то самое главное, чего Иван Григорьевич, оказывается, искал всю свою жизнь.
Сегодня, не пробившись через шоссейную дорогу, они опять отступили на запад и попали под огонь немецких автоматчиков. Бойцы бросились в разные стороны, рассредоточиваясь и отстреливаясь, прикрывая собою тяжелый обоз. Но немцы спокойно его расстреляли из минометов; всех раненых, всех больных, и всех санитаров, и всех врачей. Марьяна и два красноармейца с носилками Петрякова шли впереди, это их и спасло: они успели залечь за какими-то буграми, поросшими красноталом, а позже — незаметно уйти.
Вечером, отходя в темноте, измученные, опустошенные, они вдруг наткнулись на группу комиссара Безуглого.
В гуще леса держали совет: как быть?
— Смелому — горох хлебать, а несмелому и щей не видать! — после некоторого раздумья сказал Петряков комиссару, сидевшему над картой и изучавшему прилегающие к Угре подходы, — Надо прорываться вот здесь и переходить, пока не поздно, по льду.
— Поздно! — сказал Афанасий, хмуро глядя куда-то вперед. — Что поздно, то поздно. Лед двинется, как только мы взойдем на него. Нас немцы недаром кружили… Они знают, когда ледоход!
— Да, но все равно переходить надо, — сказал Петряков. — Двух смертей не бывать, а одну-то уж мы все видали!
Наступило молчание.
— Что ж, — сказал наконец комиссар. — Раз так — значит, так. Когда?
— Завтра утром.
Ночь провели, не зажигая костра, на болоте. Кое-как грелись, прижимаясь друг к другу. Кто-то уснул, лежа прямо в воде. Часовые, сидящие за кустами, еле слышно переговаривались, когда Марьяна подошла к ним с кусками лепешки.