Далеко от Москвы - Ажаев Василий Николаевич (книги онлайн .TXT) 📗
— Ты меня тираном изобразил, — мрачно сказал Батманов. — Чтобы ясно было, подавай и ты пример. Кому я, по-твоему, поломал хребет?
— Тому же Либерману. Ведь и он живой человек, хотя, признаться, не симпатичен мне. Он уходит от тебя обиженный. Надо ли так нажимать? Вообще в твоем лексиконе что-то не водится добрых слов. До сих пор не могу забыть, как на той неделе ты отчитал Ковшова — ну, зачем же так резко! Претензии твои относились, собственно говоря, к главному инженеру, но тебе неловко было ругать его, и ты всю силу своего сарказма обрушил на этого хорошего парня. А вчерашний твой разговор с Гречкиным? Жалко было смотреть на него! Ведь он тянет за пятерых и можно порей простить ему, если он что и упустит. Сегодня ты подстегнул Гречкина и Ковшова. Не сомневаюсь — они и сейчас, наверное, трудятся... Почему же, товарищ начальник, ты не подумал о них — ведь им тоже, наверное, хотелось немного попраздновать вечерком? У Гречкина дома целый колхоз — представляю, как его весь день ждали и не дождались жена и ребятишки.
— Ты меня разжалобил, Михаил, — сказал Василий Максимович. У него, действительно, было расстроенное лицо. — Очевидно, я порой перегибаю. Однако согласись — это частности, а в главном я, все-таки, прав. Тебе уж, пожалуй, не сделать меня мягким и ласковым. Неужели не видна доброта в моей строгости? Ты так трогательно говорил про Гречкина и Ковшова. Режь меня, не могу прощать им даже малейших упущений! Сейчас от них столько требуется! К тому же они очень прочные ребята! Гречкин, правда, нервничает, а вот Алеша — тот улыбается, когда его ругаешь. Меня даже рассердила как-то его улыбка. «Что вам смешно? Слушать надо и мотать на ус», — говорю ему. А он, прямо глядя мне в глаза: «Я слушаю и мотаю, хотя и не отрастил еще усов. А улыбаюсь тому, что вы хорошо ругаетесь. Здорово пронимает! Когда так тебя проберут, лучше видишь свои недостатки, которых не замечал раньше»... Ты бросил мне упрек, и я не забуду о нем, обещаю тебе. Между прочим, есть способ проверить, кто из нас прав. Как-нибудь поговори с Гречкиным и Ковшовым о моем тиранстве, сарказме и прочих свирепостях. Выбери подходящий момент, когда они выйдут из моего кабинета красные и мокрые, и заведи осторожный разговор. Если они станут жаловаться, постараюсь найти для них доброе словечко или что-нибудь в этом роде.
— Я смотрю, ты обошел стороной Либермана.
— Либермана оставь до времени в покое. За тобой в долгу Ефимов, за мной пусть будет Либерман. Это, скажу тебе, трудный дядя, и беда в том, что у него биография потяжелее, чем у Ефимова. Между прочим, Либерман — тоже прочный, хребет у него не переломится. Он кое в чем уже разобрался с моей помощью, но многого еще не видит. Я хочу взять его с собой на трассу, как следует познакомить с народом...
— Не мешает сначала помирить его с Федосовым, — засмеялся Залкинд.
...Ночная беседа двух руководителей стройки не иссякала ни на минуту. Они спорили и договаривались, вспоминали промахи, замеченные друг у друга, и, не стесняясь, обменивались резкими словами. Их связывало взаимное понимание и та подлинная дружба, которую не разрушает даже самая беспощадная откровенность.
— Мы на стройке прошли организационный период, — говорил Батманов. — Коллектив наш, не боясь надорваться, может перейти к наступлению. Теперь все наше внимание должно быть направлено не на управление, а на участки...
— Мне, кажется, Василий, у нас, как и повсюду, сегодня закончилась отмобилизация сил, о которой говорил товарищ Сталин. Не правда ли?..
...Аккуратный Залкинд во второй раз вынес окурки — они уже сыпались из пепельницы на скатерть.
— Выпьем чаю, — сказал Батманов. — Славно мы с тобой побеседовали, все обсудили.
— Все ли? — спросил Залкинд. — Тебя что-то гнетет, по-моему... Ты обещал быть откровенным... Или не хочешь доверить?
— От тебя ничего не скроешь, — пробормотал Батманов. Он опустил большую голову, словно трудно было ему держать ее прямо.
Встревоженный Залкинд, неслышно ступая, подошел к тахте и сел.
— Тебе можно доверить все. Ты — сама совесть. — Батманов поднялся и взъерошил волосы. — Часто приходится человеку таить свое горе или слабости. Иной от гордости крепится. Другой не верит добросердечию людей. А вот руководители или командиры — они просто обязаны подчас в одиночку справляться со своими слабостями или горем. Руководитель — это, ко всему прочему, человек твердой воли, он должен быть сильнее тех, кем руководит. И если у него есть раны или душевные слабости какие-нибудь — лучше ему перетерпеть, не обнаруживать их. Умный командир, раненный в бою, будет сдерживать боль, пока это возможно, и постарается не показать солдатам, что он ранен. Вспомни о Багратионе: смертельно раненный, он сумел подавить силой своего духа физическую слабость...
— Ты не волнуйся, Василий, и сядь, пожалуйста, у меня шея заболела поворачивать голову вслед за тобой,— взмолился Залкинд.
Батманов сел.
— Я не полководец, не историческая личность — не подумай, что из тщеславия я провожу какие-нибудь там параллели. Я — начальник строительства, каких у нас много. Но, все-таки, я отвечаю за большое дело и за несколько тысяч хороших советских людей. Имею ли я право обнаружить перед ними свои раны или стонать от боли? Наверное, не имею. Какой же из меня получится руководитель, если в столь трудное время я покажусь перед ними ослабевшим и страдающим! Они в мою силу должны верить, я для них опора в тяжелую минуту, им нельзя меня жалеть.
Батманов опять поднялся, сидеть он не мог.
— Я не имею права обнаруживать свои раны и смущать своей слабостью людей. Хорошо. Но если я не кричу и не жалуюсь, как ребенок или женщина, разве это значит, что мне не больно? Раны мои болят, и они такого рода, что все лекарства бессильны. В твоих глазах я вижу вопрос: «Что это он вдруг? В чем дело?» Просто мне нужно излить то, что накопилось в душе. Представь, у тебя заболела рука — ревматизм или еще какая-то болезнь прицепилась, — ноет и ноет, прямо нет терпенья. И ты ходишь по комнате, раскачиваешь ее, сам не надеясь, что от этого боль утихнет. — Батманов прошелся по комнате, натурально раскачивая руку. — У меня рука не болит, считай, что я раскачиваю перед тобой свою ноющую душу... Ты не поможешь, знаю. Но «отнесись ко мне», как говорил Маяковский.
— В чем дело, Василий, я не пойму? — Залкинд взволнованно вскочил с тахты, но, сдерживая себя, сел снова. — Ты так встревожил меня этим предисловием! Что за беда над тобой стряслась?
— Скажу все, подожди. Давеча мы зашли сюда, и ты неодобрительно огляделся: «Плохо живешь, Батманов. Один, как пес, сирота!» Верно, живу плохо. Я не раз собирался вселить в дом кого-нибудь из одиноких. И не сделал этого. Ведь я ждал, что в этом доме будет жить со мной моя семья. Семья, слышишь?
Батманов грузно опустился на стул, дерево затрещало под его тяжестью. Чем сильнее человек, тем горше для него минуты слабости. Залкинду больно было смотреть на товарища, сидевшего с поникшей головой и закрытыми Глазами, всей душой хотелось помочь ему. Чем? Сильный даже и в слабости своей, Василий Максимович не нуждался в утешениях. О письме, которое получил начальник строительства, Залкинд не знал.
— Ты скажешь — терпи. Больше ничего и не придумаешь, знаю. А как терпеть мне, человеку, приученному жизнью к борьбе? Терпеть, значит ничего не предпринимать — это все равно, что видеть, как течет из раны кровь, и не пытаться ее остановить. Я должен всегда, во всякой обстановке действовать, будь то личное или общее дело. Но что же я могу предпринять, чем помочь себе? Ничем! — Он поднял голову и посмотрел на Залкинда. Пепельные волосы его прядью упали на лоб, придав лицу Батманова необычное выражение. — Когда мы говорили по телефону, я ведь почувствовал, что тебя не тянет идти сюда и ты хочешь позвать меня к себе. Я испугался. Я ведь знаю, какое теплое у тебя гнездо, и не хочу, не могу сейчас видеть счастье чужой семьи! Казалось бы, зачем она такому, как я, — семья? Я по уши в работе и домой являюсь на пять-шесть часов, только поспать. Но на эти пять-шесть часов тем более нужна мне семья. Пусть жена тебя встретит ворчаньем, пусть детей ты застанешь уже спящими и лишь молча постоишь над ними, улыбаясь и вздыхая...