Закон предков (Рассказы) - Яньков Николай Дмитриевич (книги полностью txt) 📗
— Не возьму другой раз в бригаду! — говорит сам себе Ченга.
Федор, стараясь не потревожить расстроенного бригадира, утопал к стаду. В синеве неба, плотной до черноты затвердели сугробы-облака. От их блеска ломило в глазах.
К югу, над гольцами Чунгур-Хаяты, небо было белесым и мягким. Туда, вдаль, уходила тайга, вся в летнем дыму дыхания. Сизый дым этот притенял дальние сопки, напускал на кедрачи и поляны таинственность, которая тревожит сердца молодых, манит в обманчивый путь.
Сквозь утихшее раздражение Ченга вспоминал себя в молодые годы. Как Улькана сейчас, его тогда тоже звало в зыбкую даль: вот за тем хребтом счастье и радость, вот за тем… А там еще и еще хребет, и все везде одинаково. Всегда у тебя остаются две руки, две ноги. Одна печень и один рот, который всегда требует еды. И везде надо уметь работать, ничего не меняется. Или притворяться, или работать — одно из двух.
Война выхватила из тайги Ченгу, за тысячу хребтов и сопок понесло Ченгу в гремящем вагоне. Война кончилась, пока ехал. В городе на краю земли (дальше простиралось море — чужие страны за ним) Ченгу посадили учиться, но он всегда думал о речках Кыя и Тыгда, о тайге, где все просто, красиво и нет никаких хитростей. Ничему вдали от родной тайги Ченга не радовался: синие дали зря манят, обманывают. Что есть у человека внутри, то и будет. Со стороны не прибавят.
Улькан этого не поймет. А может, поймет? Молодой совсем!
Ченга, успокоенный ходом своих мыслей, поднял к глазам бинокль.
Соседнюю лавикту, зеленовато-рыжую от ягеля, как бы вдруг занесло пылью, затушевало. Не стадо ли диких оленей набежало из редколесья? На Тыгде было: накатилась лавина прожорливых дикарей — ягель на лучших выпасах вытоптали за одну ночь. С Тыгды пришлось уйти раньше времени. Хорошо еще дикие стадо не увели. Когда рядом дикие, домашние олени быстро дичают, сливаются с дикими и уходят.
Лавикта очистилась, посветлела — оказывается, тень упала от облака. В бинокль хорошо виделся мягкий ягель, похожий на лисий мех. Различались редкие деревья, клубы округлых кустов стланика в сопках.
Где-то в этих сопках бродит хомоты — умник, дяличи, родоначальник людей рода Улуткар. Все это, конечно, улигер — сказка, красивая сказка для детей и взрослых, но она помогала древним жить, охотиться и сохранять богатство тайги. Не бей стельную сохатину, если даже ты голоден, не бросай в сухую траву горящую спичку, не бери соболя из чужой ловушки — дух тайги видит, помнит. Хомоты, прародитель людей рода, пытливо смотрит сквозь чащу. Все это, думал Ченга, было уместно, красиво — как узоры на кумалане. И это помогало жить, оберегать в себе силу и доброту ума. А иначе как было выдюжить древним?
Улькан вернулся на заходе солнца — голодный, с пустыми руками. Наелся, лег на оленью шкуру и опять взялся за свой радиоприемник. Воздух скребла визгливая музыка.
— Выключи, — попросил Ченга.
Улькан приглушил радио. Ченга, подогнув под себя ноги и слушая шум Куварки, заговорил о связи времен и всего живого между собой.
— Ты, гляди, какой мудрец выискался! — вслух хохотнул Улькан.
Ченга стерпел, продолжал говорить как бы про себя, ни к кому особо не обращаясь.
— Ты, говорят, был начальником молодой, — сказал Улькан. — Если ты такой мудрец и все знаешь, почему тебя с начальников выгнали?
Речь Ченги звучала ритмично, как улигер, но сейчас он оборвал говор, умолк и твердыми колкими глазами уставился на Улькана. На камне лежал топор, лезвие его кровяно отсвечивало в свете костра.
— Тебя в школе учили не уважать старших? Чему ты веришь?
— В зарплату верю. И еще в сорок градусов, — хохотнул Улькан.
— Ты — не человек! Ты убил стельную сохатину — я видел!
— Это лето опять убью. И хомоты убью — вот увидишь…
Старик вскочил на ноги. Даже при свете костра было видно: лицо его стало белым, как вершина гольца в полдень. Ченга шагнул в темноту — подальше от сверкающего лезвия топора и толстого лба Улькана. Пошел по тропе — туда, где пощелкивали рога и копыта оленей.
«Выгнали, говорит, выгнали!» — трясся и бормотал про себя старик. Улькан попал в самое слабое место. Это его-то, Ченгу, выгнали? Нет — сам ушел! Правда было: молодой, работал начальником — сам ушел! Все бросил и ушел в гольцы, к оленям. Боялся. Голова у него такая была: видел чужую глупость далеко вперед. Бумагу писало высокое краевое начальство, а в ней скрывалась ошибка, от которой будет худо лет через пять или двадцать. В Урях-Няме, к примеру, бумага приказывала строить звероферму, а корм брать в Благовещенске или на берегу Охотского моря. Чернобурка, видел Ченга, станет дороже, чем пять соболей.
Или вот школа. Бумага велела школу строить и учить детишек так и тому, чему ребятишек учат в теплых краях — одинаково! Читать учат, формулы и цифры писать учат — шить теплые меховые унты и пасти оленей не учат. Из такой школы, полагал Ченга, выйдут бесполезные для тайги и хозяйства люди — люди, которые не умеют разжечь костер и завьючить оленя. Школы везде должны быть разные, — смотря какой край.
Но своих мыслей молодой Ченга боялся, не мог их никому высказать. Разве он умнее высоких начальников: они там, наверху, все равно что боги — непогрешимы! Боги сердятся, мечут разящие молнии, когда им советуют.
Своих мыслей Ченга боялся. Со временем ему стало казаться, что за ним незримо следят, смотрят, целят в голову. И Ченга не выдержал, ушел в колхоз рядовым оленеводом.
Голову, понял к старости Ченга, природа дала ему большую, хорошую. Был в ней ум, а смелости не было. Все казалось: мудрецов и умников убивают первыми. Но ведь потом, много времени спустя, все переделывали так, как думал Ченга.
Токовала в камнях ночная птица, глухо ревела внизу Куварка, волоча по камням гул времени.
На Тыгду за продуктами Ченга сходил сам, с Ульканом он перестал разговаривать. Остаток летовки все трое провели в молчании. Лишь глухонемой Федор иногда гукал, чему-нибудь удивляясь.
Улькан ходил по отрогам хребта, следил медведя. Зверь всякий раз ускользал.
Один раз Улькан вернулся с мотком проволоки и обрывком троса — набрел на старую стоянку геологов. Из проволоки и куска брезента Улькан сделал себе висячую кровать под деревьями — окончательно отделился от пастухов. Валялся в устроенном гамаке, когда не ходил по лесу с карабином, вертел радио. Пасти оленей шел с руганью («Чертова работа!»), но и там ничего не делал: ложился на мох и спал. Ченга будил его молча, пихал в бок.
С Куварки ушли, когда гольцы почуяли зиму и стали спускать границу снегов вниз.
Улькан ушел последнем: на кромке снегов он заметил свежие следы медведя. Парень погнался и увидел на фоне белизны гольцов четкий силуэт хомоты. Зверь был большой и черный, с белым галстуком на груди. След широкий — такой же, какой они увидели в первый день на полу зимовья, заляпанном тестом. Красный от досады и злости, Улькан бегал по кромке снега: исчезли патроны от карабина — не было ни одного патрона!
…На следующее лето в гольцы поднялись со стадом оленей трое. Третьим был старик Чокоты. Ченга взял его вместо Улькана.
Продукты забросили на Кувыкту опять вертолетом, но в железных бочках, зашитых проволокой. Бочки сбрасывали в снег с неба, без посадки.
Но там, где тропа делает изгиб и поднимается на бугор с избушкой, Ченга вздрогнул, как и в тот год. Крыша избушки была опять сворочена набок (ведь ее подправили!), а дверь сброшена с петель. И что-то бугрилось там, между деревьями и избушкой, и нехороший запах сносило вниз.
Вблизи разглядели: удавленный тракторным тросом, в дверях избушки лежит медведь. Клочья шерсти висят на сучьях, на стенах избушки, лежат на земле. Сквозь пыль и грязь проглядывал белый галстук — во всю грудь медведя. Из пасти зверя выпал язык, и по нему ползали рыжие муравьи. Не зря, значит, Улькан не спешил тогда уходить с Куварки! Трос, который поддерживал его гамак, теперь висел на шее медведя, истертой до кости.