...При исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски (Романы) - Семенов Юлиан Семенович (лучшие книги онлайн TXT) 📗
— Не спорь, Паша, — поморщившись, сказал Струмилин. — Мне трудно повторять, дружок…
Он прилег на спальный мешок, брошенный около палатки. Морозов расстегнул рубашку и приложился ухом к груди Струмилина. Сердце билось медленно и неровно.
— Болит здорово, Павел Иванович?
Струмилин посмотрел на заросшего, серого Морозова, на Сарнова, который без движения лежал на носилках рядом и только тихонько, жалобно стонал; он посмотрел на остальных зимовщиков, таких же заросших, замученных и серых, как Морозов, и заставил себя улыбнуться.
Некоторые больные умеют улыбаться, но лучше бы они не улыбались, потому что тем, кто стоит рядом, делается еще больнее от их улыбки. Струмилин знал это. Он заставил себя улыбнуться не как больной, а как здоровый человек, почувствовавший себя не совсем хорошо.
— Начинайте сматываться, ребята, — сказал он.
Морозов понял, как ему было трудно улыбнуться, и остальные зимовщики тоже поняли это. И, наверное, поэтому всем стало не так плохо и не так страшно, как было.
— Первым рейсом пойдут семь человек, — сказал Морозов и перечислил фамилии. — Хотя нет, шесть. Сначала уйдут шесть человек.
— Семь, — поправил Струмилин, поняв, что Морозов изменил количество эвакуируемых из-за него. — Я не могу сейчас лететь. Мне станет еще хуже, потому что трясет. Я посплю на льду, и все пройдет, а потом Паша вернется. И погода изменится.
— Здесь командую я, Павел Иванович.
— А в самолете — я.
— Павел Иванович…
— Если вы хотите мне зла — можете спорить.
Богачев стал на колени рядом со Струмилиным и сказал:
— Павел Иванович, золотой вы мой, пожалуйста, поедем сейчас, а?
— Мне будет плохо, — ответил Струмилин и, помедлив немного, закончил: — Мне будет совсем худо, Пашенька… Ты скорее возвращайся, я ведь не один остаюсь.
На исковерканной, разбитой льдине остались трое: Морозов, Воронов и Струмилин. Они остались около палатки, рядом с которой лежали два ДАРМСа и МАЛАХИТ — приборы с ценнейшими научными данными. Сначала Морозов снял со льдины людей, а потом уже он решил увезти эти приборы.
Струмилин не мог повернуться на бок, и поэтому ему было очень трудно следить за тем, как Богачев разворачивал самолет и готовил его к вылету. Воронов приподнял голову Струмилину. Тот сказал:
— Спасибо.
Морозов ушел в палатку, к радиоаппарату, чтобы держать связь с Богачевым при взлете. Полог палатки был приоткрыт, и Струмилин слышал, как Морозов быстро говорил в микрофон:
— Паша, Паша, слушай меня, Паша… Не торопись зазря, но и не медли. Понял?
Струмилин осторожно подложил под бок руку, чтобы не так сильно упираться головой в ладони Воронова. Он приподнялся еще выше и услыхал совсем рядом тонкое и жалобное повизгивание.
— Что это?
— Шустряк, — ответил Геня, — спаситель наш…
— Пес?
— Ну да…
— Почему спаситель?
Воронов не успел ответить: Богачев дал максимальные обороты мотору, самолет понесся от торосов к чистой воде. У него было метров сто для разбега. Это не так уж мало, хотя значительно меньше, чем следует по инструкции. И потом там была трещина. Она была примерно на восьмидесятом метре. Струмилин приподнимался тем выше, чем ближе к трещине был самолет. Вот он подошел вплотную, в тот же миг Богачев слегка приподнял его, самолет перескочил трещину, мотор взревел еще сильнее, и метрах в пяти перед чистой водой, по которой плавал битый лед, самолет поднялся. На какую-то долю секунды он замер в воздухе, а потом начал быстро набирать высоту.
Пса по кличке Шустряк не зря назвали спасителем. Он действительно спас жизнь Морозову, Воронову и Сарнову.
За три часа перед катастрофой Морозов вместе с Сарновым и Вороновым пошли во льды — искать новую площадку для опробования последнего, оставшегося ДАРМСа. Они отошли километра за три от лагеря. За ними увязался пес. Воронов пытался его прогнать, но пес не уходил. Он поджимал хвост, скулил и не уходил от людей.
— Оставь его, — сказал Морозов, — пусть бежит. Медведя учует, может быть.
— Он дурак, — усмехнулся Сарнов, — у него морда как у жандармского ротмистра.
— Которого ты видел во сне, — добавил Воронов.
— Ничего подобного. В театре. Все жандармские ротмистры в спектаклях похожи на собак. Именно потому, что у итальянцев в «Генерале Делла Ровере» полковник-фашист не похож на наших прописных фашистов, мне было очень страшно. А когда у нас показывают дураков-ротмистров или кретинов-фашистов, тогда бывает смешно. И обидно — неужели у нас были такие тупые враги? Тогда что же мы — этакая силища — и так долго с ними возились, а не могли сразу прикончить!
— Ох, уж мне эти лауреаты! — сказал Воронов. — Да еще к тому же скептики. Раз показывают дурака-ротмистра, значит так и было. Ты что, искусству не веришь?
Они шли, весело смеялись, разговаривали, подшучивая друг над другом, и никто из них не знал, что идут они к гибели. К верной и страшной гибели, которая надвигалась на них неумолимо и безостановочно.
— Айда, взберемся на этот айсберг, — предложил Морозов, — с него, как с Эльбруса, все видно.
Они начали взбираться на огромный синий айсберг. Они шли медленно, сохраняя дыхание. Морозов всегда поначалу учил людей, с которыми ему приходилось работать в экспедициях, сохранять дыхание и не делать резких движений. Он шел первым, низко опустив голову, размахивая руками в такт шагам.
Пес взбежал на вершину айсберга, завизжал, присел на задние лапы и стал пятиться назад. Морозов остановился. Сарнов ударился головой о его спину и засмеялся.
Пес бросился назад. Он несся стремглав прямо на Морозова и все время визжал.
— Медведь, — сказал Воронов и снял карабин.
Морозов ощутил под ногами несильный толчок.
— Назад! — закричал он. — Назад!
— Ты что? — удивился Сарнов.
Морозов повернулся, толкнул его в плечо и бросился вниз. Они бежали вниз и теперь уже ощущали под ногами несильные толчки. Они успели спуститься с айсберга, и в эту минуту тысячетонная синяя глыба айсберга стала медленно опрокидываться, кроша вокруг себя лед. Стоял гул, поднялась белая пелена снега, и в ней заиграла радуга. Было три часа ночи.
А потом от айсберга отломилась ледяная глыба и полетела, словно брошенная катапультой. Она ударила Сарнова, и тот молча рухнул на лед, даже не вскрикнув. Морозов поднял его, взвалил на спину и побежал дальше. Он бежал и думал: только ли здесь начал ломаться лед, или в лагере происходит то же самое? И еще он думал о том, что, не пойди с ними пес Шустряк, они бы сейчас были уже в холодной зеленой воде. Вернее, их бы не было. Их тела, исковерканные и изуродованные льдом, сейчас висели бы в воде, погребенные навсегда и для всех.
Ничего не помогало: самолет медленно, но верно обледеневал. Богачев уходил вверх, он бросал машину вниз и шел на бреющем полете, он делал все, что мог, но ничего не помогало. Машину тянуло вниз, на воду. Она сделалась тяжелой и неподатливой. И чем дальше, тем тяжелее и неподатливее становилась машина. Володя Пьянков теперь сидел рядом с Богачевым, на месте второго пилота, и помогал Павлу удерживать штурвал. Надо было все время тянуть штурвал на себя, чтобы хоть на время отдалить тот миг, когда самолет, сделавшись тяжелым той загранной, технически недопустимой тяжестью, шлепнется в воду.
Богачев держал штурвал у груди, отвалившись назад, и это мешало ему смотреть вперед и по сторонам. Когда только началось обледенение и он понял, что спастись от него невозможно, потому что путь на «СП-8» шел через низкую облачность и туман, Павел стал высматривать льдину для посадки. Но под самолетом медленно проходила тяжелая вода океана, ставшая из-за низкой облачности и тумана черной и зловещей.
Теперь, когда приходилось удерживать штурвал огромным напряжением мускульной силы, Богачев не мог смотреть вперед. Пот заливал глаза. Чтобы удерживать штурвал у груди, надо было как можно крепче упираться плечами в спинку кресла. Поэтому сейчас было видно только небо. Вернее, то, что обычно называют небом. Неба настоящего не было — была серая кашица, противная, как октябрьская липкая грязь.