Формула памяти - Никольский Борис (бесплатные серии книг .TXT, .FB2) 📗
— Что?
— Нет, ничего… я просто… ладно, лучше в другой раз, потом… — пробормотал он. — Идите, идите, Леночка, до свидания…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Поддавшись внезапному порыву, кинувшись к Лизе, думая в этот момент только о ней, Архипов как-то словно забыл, сбросил со счета, что разговаривать ему придется не с одной Лизой, но и с ее мужем, Ефимом Семеновичем Фейгиным. Он вспомнил об этом, только когда Фимочка Фейгин сам, собственной персоной предстал перед ним в дверном проеме. Было, наверно, в выражении лица Архипова сейчас нечто такое, что заставило Фимочку чуть вздрогнуть, чуть попятиться от неожиданности. Однако он тут же овладел собой.
Был он в старой фланелевой рубашке с уже обмахрившимся воротом, в разношенных шлепанцах и вельветовых брюках, туго обхватывающих худые ноги. Шея у него была перевязана, обмотана шерстяным платком, и в руках он держал стакан с каким-то полосканием. С тех пор как Фейгин поселился в этом доме, здесь всегда пахло лекарствами. Сколько помнил его Архипов, Фимочку вечно донимали какие-то простуды, фурункулы, воспаления, ячмени, флюсы.
— Руки не подавайте, Иван Дмитриевич, — с веселой наглостью глядя на Архипова своими большими, слегка навыкате глазами, сказал он. — Я — заразный. Ангина.
Но Архипову сейчас было не до того, чтобы обращать внимание на подобные уколы.
— Лиза дома? — спросил он.
— Лиза дома, но она спит, — сказал Фейгин. — Она устала сегодня. Да вы проходите, Иван Дмитриевич, п р и с а ж и в а й т е с ь.
Архипов молча, не снимая плаща, прошел мимо него в Лизину комнату. Здесь при свете торшера он увидел Лизу. Она спала на тахте, полуукрывшись пледом, по-детски подсунув обе прижатые одна к другой ладони под щеку. Губы ее были чуть приоткрыты. Она дышала легко и спокойно.
Архипов хорошо знал эту ее привычку, эту особенность ее натуры. Сколько раз, бывало, нанервничавшись, измотавшись перед экзаменами, после бурных слез, после переживаний, после очередного приступа неуверенности в себе, она вдруг ложилась и засыпала мгновенно — словно проваливалась, словно пряталась в сон, словно сон был ее защитой и спасением.
Сейчас Архипов в растерянности стоял возле Лизы. Потом он взял стул и грузно опустился на него, рядом с тахтой.
Однажды — это было вскоре после смерти Лизиного отца — Лиза тяжело заболела. У нее поднялась температура, всю ночь она бредила. И всю ночь Архипов тогда просидел у ее постели, с тревогой и страхом вглядываясь в горящее румянцем лицо. Он прикладывал к ее лбу смоченное холодной водой полотенце, поправлял одеяло, бережно укрывая ее плечи, давал пить. Над городом стояла белая ночь, светлый сумрак струился сквозь окна, с улицы доносились песни и смех вчерашних школьников, возвращающихся после выпускного вечера. Наверно, именно после этой ночи Архипов и почувствовал Лизу родным человеком.
И вот теперь он снова сидел возле ее изголовья и снова с тревогой, с болью вглядывался в ее лицо.
— Я считаю нужным, Иван Дмитриевич, сразу предупредить вас о двух вещах, — сказал Фимочка Фейгин, блистая новенькими коронками. — Лиза — человек взрослый, самостоятельный, она вправе принимать любые решения, и если вы рассчитываете каким-то образом воспрепятствовать ей в этом, то — напрасно, не стоит. Это во-первых. А во-вторых, если вы пришли агитировать нас, произносить слова о патриотизме и предавать нас анафеме за антипатриотичность, то это пустой труд. Все это мы уже слышали. И о средствах, которые на нас, неблагодарных, затратило государство, и обо всем прочем. Смею вас заверить — не действует.
У Фимочки уже обнаруживались залысины, уже поредела его иссиня-черная, жесткая шевелюра, и оттого лоб его словно бы стал теперь выше, крупнее, округлее. Лоб мыслителя.
— Ваши предупреждения напрасны, — сказал Архипов. — С в а м и говорить о патриотизме я не собираюсь. Мы все равно никогда не поймем друг друга…
— Ну почему же? — сказал Фимочка. — Я ведь тоже немало думал над этими вопросами, Иван Дмитриевич. Мы с вами, Иван Дмитриевич, ученые, исследователи и должны иметь смелость называть вещи своими именами. Надеюсь, вы не станете отрицать, что за последнее время наука становится все более вненациональной, единой, общечеловеческой. Я в своей работе опираюсь на опыты, проведенные американцами, американцы используют данные, полученные мной… Мы все связаны друг с другом, иначе сегодня и быть не может. Замкнутость, ограниченность — это признак бездарности, удел бездарности. И так ли уж существенно, в конце концов, з д е с ь или т а м я буду работать, если моя работа в конечном счете станет общим достоянием — достоянием науки, а следовательно — достоянием человечества…
— Наука-то, может быть, и едина, — сказал Архипов, — да мир-то разделен. Так что не очень тешьте себя этой мыслью, Ефим Семенович. Кстати, к вопросу о вненациональности, общечеловечности науки. Вчера в газетах — не читали? — промелькнуло сообщение: наших ученых не пустили в Штаты на симпозиум по лазерной технике. С чего бы это, если наука едина, а, Ефим Семенович?
— Это другая статья. Каждая страна заботится о своих военных секретах. Вы это сами не хуже меня знаете, Иван Дмитриевич.
— Ах, о военных секретах! А вы, Ефим Семенович, разумеется, рассчитываете заниматься чистой наукой, не так ли? И то, что сегодня там, в тех же Соединенных Штатах, уже об оружии массового воздействия на психику людей, на их память подумывают, этого вы, конечно, не знаете? Вас это не волнует? Как результаты вашей работы будут использованы, вас это не трогает?
— Я предупреждал, Иван Дмитриевич: не агитируйте меня, не нужно. Вы так говорите, что можно подумать — на Западе и честных ученых нет, все на Пентагон и ЦРУ работают. Оставьте при себе эти басни.
— Честных? Нет, почему же, честные ученые есть, и люди замечательные есть, и немало… Но я, Ефим Семенович, за свою долгую жизнь убедился в справедливости старой истины: тот, кто единожды предаст, на этом пути не остановится… Запашок предательства, он — стойкий, на него…
— Иван Дмитриевич! — возмущенно перебил Архипова Фейгин. — Вы употребляете слишком сильные выражения. Это по вашим понятиям я кого-то или что-то предаю. А я лишен этих предрассудков, я никого не предаю, я только меняю место жительства, страну пребывания, как говорят дипломаты. Это мое неотъемлемое человеческое право.
— Страну пребывания… — задумчиво повторил Архипов. — Вот это вы очень точно выразились… Для кого — страна пребывания, а для кого — родина. Вы такой малости, как привязанность к родине, не учитываете. Абстрактного человечества ведь не существует. Есть люди, которые тебя окружают, которые тебе близки, дороги, есть народ, частицей которого ты себя чувствуешь. Мне жаль вас, если вы никогда не испытывали этого чувства, если оно атрофировано у вас…
— Все это эфемерные понятия, как сказал бы наш общий знакомый Анатолий Борисович Перфильев. Оставим их для поэтов.
— Эфемерные? Э, не-ет… — Архипов покачал головой. — Мы же столькими нитями привязаны к земле своей, что оборви их — кровь будет сочиться… Неужели и это вас не страшит?
— Нет, — сказал Фимочка. — Я, например, немалые надежды с этой своей переменой в жизни связываю. Уверен, абсолютно уверен, Иван Дмитриевич, что т а м я смогу работать успешнее…
— Это почему же, позвольте узнать? — спросил Архипов.
Лиза вдруг шевельнулась, словно пробуждаясь, и они оба замолчали, глядя на нее. Но она не проснулась.
— Да потому, — сказал Фимочка, — что надоело мне быть вечнообязанным. Знаете, есть такое слово — «военнообязанный». А я себя ощущаю в е ч н о о б я з а н н ы м. Вечно я кому-то что-то обязан. Я обязан школе, семье, государству — всем. Я обязан идти на профсоюзное собрание, обязан сидеть на политзанятиях, обязан навещать больного Петра Петровича, хотя не испытываю к нему никаких симпатий, обязан сдавать нормы ГТО, хотя к физкультуре питаю отвращение с младенчества, обязан выйти на субботник, поехать в совхоз, написать заметку в стенгазету, выступить в подшефной школе, обязан принять обязательства, свидетельствующие о том, что я обязан… И так до бесконечности… А я не хочу! Мне говорят: ты — эгоист, индивидуалист, эгоцентрик… А я и не отрицаю. Да, я такой! Помните, Иван Дмитриевич, вы как-то давно еще мне сказали: «Вы, Фейгин, хороши и терпимы только до тех пор, пока вам на мозоль не наступили. Тут уж вы никого не пощадите!» Помните?