Реалисты и жлобы - Щербакова Галина Николаевна (онлайн книги бесплатно полные .txt) 📗
Никогда! Никогда не примерялась эта ситуация к себе самому. Такими прочными, такими непробиваемыми казались тылы и собственные силы…
Виктор Иванович перебирал последние дни – день за днем. Все было нормально. Он со многими встречался, устраивая дела Валентина. Очень было важно помочь парню. Конечно, не парню уже… В этом состояла сложность. За сорок уже Вале, глубоко за сорок… И Наталья сидела у него в анкете, как моль в кожухе. И нынешняя его баба – Бэла – сидела таким же макаром. Непросто было с Валей, непросто. Но ведь победил он всех! Обошел! Сегодня Валю утверждают и сегодня же…
Черт возьми! В один день… Это что, чистая случайность или четко спланированный ответный удар? Но откуда?
Савельич это может узнать в два счета. Это ему ничего не стоит. А узнает – совет даст. Не первый попавшийся, а такой, что из всей конъюнктуры – единственный. Ах, будь он в должности… Виктор Иванович подумал: что это он о времени вспять думает? Это не дело, не дело… Это деморализует… В конце концов, нет за ним греха. У него орденов пять, а медалей там и грамот – не счесть… Не сам же брал. Давали!
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Кравчук возвратил сердце на его законное рабочее место. Сидел и круговыми движениями водил по уже измятой хлопковой рубашке.
«Вот когда нейлон лучше», – подумал он.
Увидела бы его сейчас Бэла. Подумал отстраненно, не как о жене. Вон пялится красавица в деревянной рамочке. Как он сказал – козырной жизни туз? А если по-картежному, то кто та, что приходила к нему утром? Наталья? Вшивая Наталья? Шестерка бубен? Или пиковая дама – горе?
«Не думать! – приказал себе. – Не думать».
О них не думать. О Наталье и этих, в ботинках. И он открыл окно, потому что почувствовал, что остался запах и это он его буравит и томит, а ему надо дело делать. И : прежде всего надо попробовать позвонить Виктору на дачу. В конце концов, можно набраться хамства и… подъехать к Савельичу. Но для этого ему нужен будет очень серьезный повод, очень… Валентин закрыл за посетителями дверь на ключ. Сосредоточенно, страстно он стал разрывать на части сувениры, подаренные редакции гостями из разных концов света. Они испокон веку стояли в этом кабинете в стеклянной горке.
Соломка, ракушки, стебли, листья экзотических деревьев, косточки неведомых плодов, акульи плавники, выдранный из прибалтийского шитья бисер – все летело в объемистый пакет. Он распатронил все, что можно было и что не принадлежало ему. Повод – был! Есть, мол, материал, который техничка может выбросить, а плавничок акулий так и просится на чье-то ребро. И он, Валентин, просто не удержался и решил подбросить. Он мимо едет… В один колхоз… Темка запружинила… «Оцените, Савельич, мою любовь к искусству сатиры! Эти перья вам ничью бородку не напоминают?»
Хуторские ходоки в желтогорячих ботинках сидели на мраморном пыльном парапете, ели бутерброды с белесой колбасой и запивали их истекающей пеной теплой фруктовой водой. Рулончик карты лежал рядом, чуть прижатый пузатым портфелем.
Надо было пройти мимо них. Не было другой дороги. «Черт! – ругнулся Кравчук. – Ах ты, черт!»
Лифтом взмыл на свой этаж, на дне нижнего ящика нашел нелепые квадратные пластмассовые черные очки. Давно носит другие, фирмовые, «хамелеон». Но те дома. А эти тут завалялись. По крестьянской привычке не выкинул. Будто знал, что сгодятся они ему не раз.
Перед тем как выйти на улицу, напялил. Мать родная в них сына не узнала бы. Во всяком случае, хотелось так думать: эти не сообразят, кто мимо них идет.
Засомневаться в том, что удался камуфляж, пришлось из-за шофера.
Шофер Василий нежно, пальчиком дал сигнал, узнав хозяина. Он приехал позже и стоял не на своем месте, а Валентин Петрович вышел в темных очках и мог сразу его не увидеть за другими машинами.
Нежно, пальчиком позвал: «Я тут. Я в левом ряду… Пятый…»
Валентин сел в машину.
– В Крюково, – сказал он, несколько напрягшись от возможного удивления. Ведь Василий знал, куда ему сегодня предстояло ехать. Но не задал шофер никаких ненужных вопросов.
– Хорошо, что я заправился, – сказал он, включая газ и прикидывая, куда лучше вырулить – на Шереметьевскую или на Дмитровское. – Поедем по Дмитровке, – сказал он, потому что справа остановилась «Волга», из нее вышел толстенный мужик и, пока откручивал зверя на капоте, затара-нил задницей правый проезд. От чего только не зависит человеческая дорога…
НИКОЛАЙ ЗИНЧЕНКО
– Давай уедем отсюда, к чертовой матери, – вдруг сказал Зинченко Татьяне. – Я ее всегда ненавидел, эту столицу, будь она проклята. И весь этот марафет хрустальный, стенки эти, туфики-муфики… Уедем, а?
– Куда, Коля? – спокойно спросила Татьяна.
– На хутор твой… Купим пятистенку, будем жить, как деды жили… Корову доить, свиней кормить… Как люди… Какая там вишня, а? Наливку поставим… Чтоб с косточкой, как эти сволочи… – Он кивнул на красивую заморскую ликерную бутылку. – Мы, что ли, хуже? Деньги у нас есть… Найдем работенку, чтоб поменее… Почтальоном, например… Или библиотекарем… Это тебе. А я могу и в конюхи… Я хорошо буду за лошадью смотреть, я мыть ее буду… Ты не помнишь, чем лошадь моют?
– Шампунем, – сказала Татьяна.
У Николая сроду не было юмора, а в подпитии он совсем дубел.
– Да ты что? Ну, суки! Ну, дошли! И кобыле сунули химию! Я про раньше… Раньше чем мыли, когда этой заразы сроду никто не знал? Скребок такой был… Я видел… А еще хорошо пастухом… Будешь приходить ко мне в степь, а? Полынь в нос бьет, мы лежим, а бычок корову охаживает… Жи-и-изнь!
– Выпей минералки, Коля! – сказала Татьяна. – Мне уже идти пора.
– Не ходи, – требовал, – не ходи! Что тебе твоя работа, с нее, что ли, живешь? Так, баловство одно…
Он встал, в чесанках, в повисших до колен черных трусах, крепко сбитый, но уже стареющий мужик, подошел к ней близко-близко и положил свои руки ей на плечи. Татьяна вздрогнула.
– Чего дрожишь? – спросил он. – Ты моя баба и моя судьба. И дети у нас общие. Плохие, правда, дети, но наши. Не люблю я это… – И он выдернул из ее волос красивую костяную шпильку, которую сам же привез ей из Испании. – Давай без всего… Понимаешь, совсем без всего… – И он рванул на ней бретельку бюстгальтера.
Татьяна вскочила и оттолкнула мужа. Она готова была час, два, три сидеть с ним и слушать всякую ахинею, которую он будет нести. Только не это, не руки его, не губы, не тело. Она уже почти забыла, какой он, и была благодарна услужливой памяти за то, что забыла. Две белые кровати, разделенные тумбочкой, – такое бесценное приобретение. Повозишься, повозишься в ванной, на кухне, и он уже спит. Она кралась в свою постель впотьмах, она никогда не читала на ночь, боясь светом разбудить его. Бывало, пьяный, он все-таки подымался со своей кровати и шел к ней, бормоча что-то и ругаясь. Но никогда это ничем не кончалось, пьяный он был слаб. Она его укутывала в одеяло и будто обнимала, а на самом деле укачивала его, и он засыпал быстро, каждый раз обещая, что он наведается к ней завтра на свежую голову. «Конечно, – говорила она, – конечно. Спи, Коля, спи!»
Сейчас она поняла – он силен, и ей его не убаюкать. Отвращение, гнев, страх сделали то, что делать она не собиралась.
– Остановись, Коля, – закричала она мужу, когда, схватив ее за руку, он зубами стал рвать на ней блузку. – Остановись! Мне противно… Я тебя не люблю…
Не фигурально, а совершенно на самом деле Зинченко рухнул. Рухнул на пол. Он сидел на полу в позе спортсмена, который только что пробежал дистанцию и теперь вот приходит в себя на обочине гаревой дорожки. Приходит в себя, тяжело дыша и не думая о том, как некрасиво, неэстетично выглядят широко расставленные ноги и как бестолково повисла голова и с каким неприличным звуком выходит из него дыхание.
– Прости меня, Христа ради, – сказала Татьяна. Когда она выходила из кухни, а потом и из квартиры, он все так же сидел на полу, опустив голову прямо к чесанкам. Толстая, пыльная, вся в неровностях, ткань валенок, сделанных еще при царе Горохе, пахла давностью. Не давностью лежания на городских антресолях, а какой-то даже дремучей давностью, которой, может, по правде, и не имела. Ну, сколько лет этим чесанкам? Ну, лет двадцать, двадцать пять, откуда им иметь псовый запах пригорода, окраины? Таким был первый осознанный им запах в жизни… Не осознанный ребенком запах нищеты, нищеты украинской деревни, по которой монголом прошел голод… Как он потом ненавидел эти воспоминания, как щеткой отмывался, отскребывался от них. Как боялся, если кто-то напоминал ему, откуда он есть и пошел.