Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка (Романы) - Бээкман Эмэ Артуровна (полная версия книги txt) 📗
До конца выжав газ, я пронеслась стрелой мимо тянувшихся впереди меня малолитражек. Сквозь слепящие лучи заката я жадно сверлила глазами дорогу, высматривая большие грузовики. Сгодилась бы и цистерна с живой рыбой. Довольно-таки эффектное зрелище: из отверстия в цистерне бьет водяная струя, вместе со сверкающим водопадом на асфальт сыплется радужная форель.
Вот мне и предоставился подходящий случай. Передо мной катил большой четырехугольный фургон, на его задней серебристой стенке гигантскими черными буквами было выведено название фирмы. Я была не в состоянии прочесть скачущие буквы. Мотор, как мне показалось, жалобно взвизгнул, когда я до упора нажала на педаль газа.
Почему рука, сжимавшая руль, не послушалась меня и дрогнула?
В больнице, после того как я пришла в сознание, мне разъяснили, что я вовсе и не врезалась в фургон. За секунду до столкновения я взяла влево и столкнулась с идущим навстречу старым расхлябанным «фольксвагеном». Подержанная малолитражка была куплена компанией студентов, их там набилось пять человек, как селедки в бочке. Двое парней скончались на месте, третьему пришлось ампутировать руку; одна из девушек из-за повреждения позвоночника на всю жизнь останется прикованной к постели, вторая отделалась так же легко, как и я.
Самое невероятное, что труп Катрин нашли на переднем сиденье «фольксвагена», на руках у погибших парней, причем одеяльце, в которое она была завернута, оказалось наброшенным на лица обоих студентов. Словно увечное и еще неразумное человеческое дитя хотело сказать: не смотрите на кисти моих рук, которые, подобно крыльям растут из плеч. Ведь я не птица, а всего-навсего человек.
Эту фотографию, сделанную дорожной полицией, демонстрировали на суде.
Нужно было установить истину, и они имели на это право. С какой стати щадить бездушного убийцу?
Голова раскалывается от боли.
Придвинуться поближе к костру нет смысла, угли уже давно погасли.
Печальная серость предрассветного часа и безжизненность бледного неба, казалось, проникли и в меня. Остальным повезло, проспят сумеречный миг, предшествующий наступлению утра и вселяющий в человека чувство безысходности: ты никому не нужный изгой. Если я останусь здесь и, дрожа от холода, примусь распутывать клубок зашедших в тупик мыслей, станет еще хуже. Странно, каждый день мы проклинаем жару, постоянно жалуемся, что нам нечем дышать в раскаленном воздухе каньона, а теперь такое чувство, будто в голове звенят ледяные иглы.
Майк, спрашиваю я себя, сохранилась ли в твоей душе хоть капля любви к ближнему?
Сохранилась, заверяю я себя.
Значит, надо подняться.
Боюсь, как бы хруст моих одеревенелых коленей не разбудил остальных. Нет, один лишь Фар поднимает голову. Собака смотрит мимо меня — вероятно, я слишком жалок, чтобы удостоиться ее взгляда. Да и вряд ли ее глаза различают что-либо в этом густом полумраке. А может, Фар привык следить за движущимися объектами. Кто знает повадки этих изысканных собак!
Я на цыпочках удаляюсь от спящих возле потухшего костра людей, я знаю, что надо принести из вивария. Ворох одеял и бутылку виски. Я хочу согреться, хочу, чтобы ледяные иглы в мозгу растаяли.
Я возвращаюсь, и ноша моя тяжелее, чем я предполагал. Выходя из вивария с перекинутыми через руку одеялами, я плечом задел подзорную трубу, которая висела на вбитом в стену гвозде. Прихватил и ее. Неужто одному Эрнесто обозревать в бинокль окрестности?
Повесив примитивный оптический прибор за ремешок себе на шею, я злорадно усмехнулся — ишь ты, оказывается, и на себя можно посмотреть со стороны — взгляни через бинокль правде в глаза, Майк! Ты уже давно не тот знаменитый микробиолог, ученый с мировым именем, чьи статьи печатались на многих языках и на кого возлагались большие надежды. Да и сам ты считал себя человеком выдающихся способностей.
И тут разом все рухнуло. Меня как будто вырвали из мира совершеннейших, мощно пульсирующих, беспрестанно растущих и развивающихся систем и кинули в какую-то студенистую массу, перестоявшую питательную среду, где не могли бы существовать даже микроскопические живые организмы, не говоря уже о человеке.
Теперь я оскудел духом, опустился до уровня ребенка-естествоиспытателя. В потайной пещере, образовавшейся в скале цвета киновари, я неделями листал и сортировал найденные в мусорных кучах книги; когда мне попадался мало-мальски серьезный, требующий определенной подготовки текст, я спотыкался, мне казалось, будто я вгрызаюсь в древнюю тибетскую грамоту, которую невозможно расшифровать. Лишь незатейливое содержание бульварных романов и сказок привлекало мое внимание, и я зачитывался ими, забывая все вокруг. После, осознав, что моим мозгам доступна лишь эта дребедень, я впадал в депрессию: моя ограниченность прогрессирует подобно болезни.
Я тихонько хожу вокруг своих товарищей и осторожно накрываю их одеялами, чтобы уснувшие тяжелым сном узники не очнулись от холода и отвратительный озноб не стал колотить их. Отдыхайте, друзья по несчастью. Никому из нас не ведомо, что сулит грядущий день.
Прежде я точно знал, чего жду от нового дня. Движение к захватывающей и волнующей цели было разделено на дни-звенья, и все они имели свою неповторимую окраску и содержание. Благословенное многообразие! Каждое утро в груди моей пылал жар новых свершений.
А остался лишь пепел воспоминаний.
Теперь ребенок-естествоиспытатель наблюдает за будничными вещами и по своей наивности воображает, будто видит больше, чем остальные, рядом с ним.
Я сижу скрестив ноги, набросив на плечи одеяло, и держу в руках примитивный туристский бинокль — всего лишь с трехкратным увеличением. Я нашел его в ящичке наполовину погребенной под грудой мусора машины. Драндулет не вызвал у Эрнесто ни малейшего интереса, он махнул рукой: ни к чему и вытаскивать на свет божий этакий хлам. Через заднее, без стекла, окно я нырнул в машину, словно рыба в обломки разбитого судна, — и вот получил в награду никчемную игрушку.
Но все же я могу наблюдать за тем, как пробуждается день.
Хотя не так уж много увидишь в эту трубу. Правый ее объектив поцарапан, часть света рассеивается. Я могу воссоздать судьбу бинокля: его забыли на морском берегу, и ленивая волна швыряла мокрый песок в отшлифованное стекло. Затем бинокль подобрали — оставлять мусор не подобает — сунули в ящичек машины, и больше никто его оттуда не вынимал. Пока к нему не потянулась рука бывшего блестящего ученого Майка, ныне отупевшего жителя колонии.
И вот выживший из ума узник дрожащей рукой подносит бинокль к глазам. На западном склоне каньона неподвижно стоят какие-то чахлые деревья. Пожалуй, их там десятка два. Если смотреть невооруженным глазом, то это просто-напросто цепляющаяся за край оврага поросль. Ах как восхитительно лицезреть вместо мусорных куч и отвесных скал грязно-красного цвета живые деревья. Похоже, что и наверху царит полное безветрие, сожженные палящим солнцем и потому лишенные листвы верхушки деревьев стоят подобно обуглившимся фитилям свеч на фоне бледного неба. Ребенок-естествоиспытатель не в состоянии определить породу деревьев.
По этому поводу не мешало бы сделать глоток виски.
Погрузившись в созерцание, я позабыл, что голова моя полна ледяных игл, которые необходимо растопить.
Чувствую, как они тают. Излишки воды каплями выступают на лбу. Наброшенное на плечи одеяло источает тепло.
Самочувствие мое улучшается, и я решаюсь подумать о вещах, которые в последнее время беспокоят меня.