Молчание неба (Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна (книги без сокращений TXT) 📗
20
Командир львов
Я уверена: на земле нет скучных, банальных людей. В каждом скрыто что-то свое. Умей лишь только увидеть.
Впервые полковника Львова-Иванова я встретила на открытом партийном собрании. До этого мы с ним как-то не сталкивались: от военных занятий всех видов я была освобождена, по административной части ему не подчинялась, в нарушении дисциплины не была замечена, так что первое наше знакомство с Иваном Александровичем оказалось весьма поверхностным. Я сидела в зале и слушала, а он говорил с трибуны:
— Товарищи! Ведь это же сплошное безобразие! Несли с демонстрации два плаката и один эмблем (!) — и все потеряли! А ведь я говорил вам: казенное имущество нужно беречь!
О Львове-Иванове по институту ходят легенды.
Это наш институтский поручик Киже.
Во время гражданской войны в приказе о взятии какого-то города было сказано: «Представить к награде… командира львов — Иванова И. А.». Командир «львов» потому, что отряд, возглавляемый Иваном Александровичем Ивановым, состоял из одних лишь отчаянных храбрецов, которые дрались как львы. Но писарь, совсем как исторический поп Упырь Лихой, совершил ошибку. Слово «львов» он написал с большой буквы: с той поры и пошла гулять по свету новорожденная фамилия.
В этой легенде, несомненно, есть какая-то доля правды. Ее подтверждает старый, изношенный орден боевого Красного Знамени, полученный Львовым-Ивановым за участие в гражданской, орден с очень маленьким «исходящим» номером, один из первых. Во время Великой Отечественной войны Иван Александрович, видимо, тоже не менее достойно воевал: мундир его украшен разноцветными медалями и орденами. Но… с грамотой у нашего начальника кафедры дело явно не ладится. И это дает пищу разного рода институтским остроумцам. Каждый день можно слышать какое-нибудь новое слово Львова-Иванова, которое передается с комментариями из уст в уста.
Да ведь, честно говоря, и правда смешно, когда человек вдруг скажет с «высокой трибуны»:
— Безобразие! Сломали у рояля педаль — и теперь мы имеем отсутствие музыкального прибора.
Высокий, массивный, краснолицый, весь словно налитый свинцом, Иван Александрович по-хозяйски проходит коридорами института, и ничто не ускользает от его зоркого взгляда. Добряк по характеру, он сурово хмурит брови, верно боится: вдруг что-либо упустит или скажет не так. Что тогда? Засмеют! Ребята здесь бойкие, пальца в рот не клади! Поэтому он и кажется таким недоступным и грубым.
Но когда одна старшекурсница собралась вдруг рожать, да еще «безотцовщину», Львов-Иванов позвал ее к себе в кабинет, в партбюро, закрыл дверь на ключ и сказал:
— Можешь меня сейчас просто ударить по щеке, если тебе не понравится, что я скажу. Но… знаешь… Отдай мне на воспитание своего малыша, а?.. Я его вскормлю, пока ты будешь учиться. А пойдешь на работу — заберешь. Своего-то сына я на войне потерял…
Та заплакала и отказалась наотрез.
— Ну, разреши, я тогда деньгами тебе помогу?
Но она и от этого отказалась.
Тогда Иван Александрович попросил:
— Ну, коли так, извини меня, старика… Я ведь… от чистого сердца тебе предлагаю…
Этот случай долго был тайной, пока сама участница этого разговора не призналась однажды, за давностью лет…
Второй характерный случай был при мне. У одного из наших студентов, члена партбюро, арестовали отца. Как полагается, товарищ наш тотчас же сообщил об этом в институтскую партийную организацию.
Львов-Иванов, бессменно возглавлявший все эти годы партийное бюро, не стал произносить никаких громких слов, обличать, уничтожать. Он спокойно выслушал сообщение и предложил всем высказаться. Потом подвел общий итог:
— У меня нет оснований не доверять нашему коммунисту, которого я знаю уже несколько лет. За отца он не ответчик. Вот когда он сам провинится, тогда мы и спросим его… А сейчас предлагаю: из состава партийного бюро не выводить…
Этот мудрый и немного плакатный старик был в годы нашего учения в институте чем-то вроде эмблемы «железных» довоенных лет, воплощая в себе все их достоинства и все недостатки. В то же время он жадно стремился догнать убегающий от него быстролетный сегодняшний день: что-то читал, учил наизусть, конспектировал.
— Все течет, все меняется, — заключил Иван Александрович словами Гераклита свое последнее выступление на нашем выпускном вечере, и мы весело переглянулись: ишь ты, не отстает наш старик! Догоняет!
Кто знал, что через каких-нибудь два года в этом же самом актовом зале мы увидим его в орденах, побледневшего и спокойного, в красном гробу…
Львов-Иванов умер сразу, как только вышел на пенсию: его убила ненужность людям, убила одним ударом, наповал — могучего здоровяка, выжимавшего в шестьдесят с лишним лет пудовые гири.
21
Жуткий тип
Интересно, что привлекает людей непишущих и не любящих по-настоящему литературу к нашему институту? Надежда наиболее «простым» путем пробиться в люди? Жажда легкого заработка? Эксцентричность «поэтического» быта?.. Или, может быть, просто манит к себе слава, почитаемость в нашей стране писательского труда? Трудно сказать. Пути человеческие неисповедимы.
Придет такой «жаждущий» со своими доморощенными представлениями о литературе, походит, посмотрит, обожжет свои крылышки, обидится — и уже через семестр, глядишь, его нет и в помине. Скрылся, разочаровавшись во всех и во вся.
Иной навек будет «ушиблен» поэзией, хотя и не напечатается ни разу. Иной сразу забудет, что когда-то баловался альбомными стишками. А третий и стишков не писал. Просто взял и подал документы: на авось. Бац — и попал. Бывают же такие исключения из правил.
Так однажды у нас, на Твербуле, появился некто К. Ходит он на творческие семинары, горячо до отчаянности спорит и у прозаиков, и у поэтов, и у драматургов, и у критиков и доказывает, что «надо вырабатывать свой собственный стиль», что «гением рождаются, а стилистом становятся». Потом начинает ронять эдакие фразы:
— Наша литература, конвоируемая критиками…
— Современная поэзия обмелела, как Каспийское море…
— Самолюбие — вот Архимедов рычаг…
— То, что написано скучно, не может быть полезным, потому что весь организм читателя, вся душа его сопротивляются скуке. А раз противятся — это значит противно.
И это уже привлекает к нему, и кто-то читает ему свое новое стихотворение, кто-то просит его на семинаре выступить в защиту. Ссылаются: К. сказал, К. сделал.
И вдруг выясняется, что К. никогда стихов не писал. Вообще в своей жизни не написал самостоятельно ни строчки. И даже более того: чтобы поступить в институт, он купил у кого-то стихи за пару сапог. Ну, просто сказать, совершил классическую операцию: «товар — деньги — товар».
Все это всплыло, когда руководитель семинара потребовал у него новые произведения.
После бурного заседания партийного бюро, после долгого обсуждения на комитете комсомола К. слушают на общем комсомольском собрании. Он стоит перед товарищами с испуганным лицом, ежится под их взглядами, то краснеет, то бледнеет.
— Просить дирекцию, чтобы его немедленно исключили из института, — предлагает секретарь комсомольской организации.
— Исключить из комсомола! — говорят комсомольцы.
И вдруг наглая усмешка скользит по лицу К. Уж он-то хорошо знает спасительную доброту и снисходительность здорового коллектива. Он знает, чем нас устрашить.
Угрожающе замечает:
— Ну если вы меня исключите, я скачусь!..
У него это звучит так: «я скэчусь!..»
— Ну и катись! Куда ж еще ниже катиться?.!
Но К. опять угрожающе замечает:
— Да, да… Я скачусь! И вообще… Не такой уж я жуткий тип, как вы думаете…
У него это звучит так: «жэткий тип».
Но «жуткого типа» все-таки исключили. Здесь, где каждая строчка товарища — наизусть, где каждый верит другому, как самому себе, проступок К. мне кажется непостижимым. И главное, непонятно: для чего он это сделал? Что он этим хотел доказать? Для чего унижал себя, своих консультантов, дирекцию, весь коллектив?