Том 1. Здравствуй, путь! - Кожевников Алексей Венедиктович (бесплатные онлайн книги читаем полные TXT) 📗
— Уф! — Девушка вздохнула и отошла к окну, чтобы скрыть горестную улыбку.
Широземову Елкин дал диктаторские полномочия и приказал в неделю закончить все скальные работы, бригадиру Гусеву после этого немедленно убрать из ущелья Огуз Окюрген всю механизацию, кроме той, что работала на котлованах, и самому перейти тоже на котлованы.
— А Калинка? — спросил озадаченный бригадир.
— И он и ты. Мне нужна уверенность. В погоне за уверенностью он и Ваганову приказал в неделю все сено доставить на участок, хотя раннее половодье меньше всего угрожало в холодном высокогорном районе.
Наступил день, назначенный Елкиным для окончательных приготовлений к разливу. Старик стал как безумный. Имея от Широземова безоговорочный рапорт, что заряжается последний карьер, он все же ежечасно звонил ему:
— Не запоздаете? Вас не зальет?
Отрываясь от телефона, выбегал на берег реки, вглядывался в степь, оголившуюся только наполовину, вслушивался, не ревет ли в Огуз Окюрген первый вал.
У квартиры спозарань стояли запряженные дрожки. Елкин не раз садился в них, чтобы поехать в ущелье, но, вспомнив либо Ваганова, либо снова Широземова, вылезал и начинал названивать. Дежурившая на телефоне Оленька устала отвечать ему, что везде порядок, никаких тревожных сообщений нет.
Под вечер пришла телефонограмма: «Карьеры взорваны. Выезжаю на участок. Широземов». Через несколько минут прибыл последний обоз с сеном и явился Ваганов.
Старик на ходу сунул ему руку и, не ответив на вопрос: «А где Оленька?» — умчался в Огуз Окюрген.
— Готово? — издали крикнул он.
— Будет, остались одни заскребышки, — ответил Калинка.
Елкин ходил вокруг последнего котлована и поминутно спрашивал:
— Скоро? Вы не слышите гула воды? Я как будто… вдали будто…
Бригадир Гусев и Калинка, оба мокрые, с потемневшими лицами (две последние ночи они не смыкали глаз), работали с зубовным скрежетом и до надоедливости яро понукали рабочих, достаивающих бессменно пятнадцатый час. Елкин заразил их своей тревогой, и они перестали понимать, что их жертва не нужна.
Около десяти вечера старик вернулся домой. Его лицо выражало странную смесь трудно-соединимых чувств: недоумения, догадки, радости, тревоги и печали.
Его встретили Оленька и Ваганов. Она спросила:
— Котлованы готовы?
А Ваганов спросил:
— Как вы себя чувствуете?
Вместо ответа Елкин обратился к ним тревожно:
— Сегодня ночью хлынет или не хлынет, как по-вашему?
— Нет, нет! — Оба замахали руками. — Через неделю, не раньше.
— Тогда я только что пережил тяжелую болезнь. — Старик облегченно вздохнул. — Не длительную, но очень острую форму мании. Мне все казалось, что в эту ночь, именно в девять часов, начнется разлив, и, если мы запоздаем хоть на четь секунды, смычки не будет. Уже десять часов. Час тому назад я слышал гул приближающейся воды. — Он походил, похмыкал и прибавил: — Ну, и слава богу! Ребята, чай, не обидятся за ненужную гонку.
Задребезжал телефон.
— Не сумеете ли вы перебросить ко мне рабочих? Я боюсь, мои люди не выдержат, — говорил Леднев. — Началось падение производительности. Мои люди переутомились.
— А разлив вам не угрожает? — спросил Елкин, снова охваченный страхом.
— Разлив? Нет, нисколько.
К Ледневу отправили большую вспомогательную группу рабочих, освободившихся на других пунктах.
После разлива, который не причинил строительству никаких потерь, кроме нескольких размытых землянушек, Елкин выехал на Джунгарский разъезд. Ехал он в открытой машине, радостно подставляя обнаженную голову горячему солнцу и оглядывая голубые весенние горизонты.
Он был уверен, что смычка совершится вовремя, что никакие силы не смогут задержать ее. Калинка заканчивал кладку бычков под фермы, насыпь, кое-где еще с осени разбитая ездой и ветрами, уже исправлена, последние известия с Джунгарского были успокоительны. И ехал он туда не приструнивать приунывших людей, а принимать, переживать заслуженную радость. Ему хотелось весь этот последний, самый трудный и важный — смычной — участок охватить одним взглядом и сделать его достоянием памяти на весь остаток жизни. Он предполагал, что Турксиб — его самая большая, самая важная, историческая стройка.
На Джунгарском его встретила многосотенная толпа рабочих. Он понял, какие чувства собрали людей, он был необходим для слияния всех отдельных радостей, что труд завершен, в одну, общую, и смутился.
— Что вы, зачем это? — бормотал, пожимая руки Грохотовых, Гонибека, Гробова и еще многих, никогда не виданных, незнаемых, но чувствовавших одинаково с ним.
Люди проводили Елкина до ледневской юрты и, многократно попрощавшись с ним, разошлись для последнего усилия.
— Вам, коллега, нужен доклад? — спросил Леднев. — Или вы без доклада поверите мне, что все в надлежащем виде?
— Я уже поверил там, вашим помощникам.
— Но об одном нужно договориться.
— О чем, о тоннеле? — перебил Елкин Леднева. — Вы где-то очень хотели проложить тоннель.
— Я давно забыл про это. У меня и без него забот был полон рот. Бог с ним, с тоннелем! — И Леднев небрежно перекрестил воздух. — Теперь другое. У нас была запроектирована каменная труба для невзрачного ручья. А в половодье ручей показал такие качества!.. Заменить трубу мостом?
— Не возражаю. Прекрасно, даже великолепно. Сперва поставьте времянку, а рядом Калинка построит каменный мост. Он давно ждет своей очереди, он один обижен.
Елкин остался ночевать и вечером завязался разговор, один из тех утомительных и одновременно соблазнительных, какие до страсти любил вести Леднев.
— Я, уважаемый коллега, пред вами в долгу, вернее, вы предо мной. Вы должны выслушать меня. Не бойтесь, это последний, так сказать, итоговый, разговор. Как вы относитесь к этому мученичеству и жертвоприношению?
— К какому? — Старик подумал, не напрасно ли он заночевал.
— Которое разыгралось здесь. Переносят смычку на первое мая, и начинается… Картина вам известна, я только дополню ее двумя-тремя штрихами. Мадам Грохотова, беременная по пятому-шестому месяцу, в морозы и бураны выходит стеречь шпалы, гонит и других. Гусев подряд не спит несколько ночей. Вокруг него люди работают по пятнадцати часов, укладывают себя пластом, и все для того, чтобы закончить раньше, урвать неделю, день, час. Это ускорение темпов, это приноравливание всех построек к маю и октябрю, паническое «скорей, скорей!», конечно, не одна глупость, не одно желание, чтобы их какая-то московская рука погладила по головке. Это фанатизм.
— Причины, которые заставили назначить смычку на май, вполне основательны, никакой фанатизм здесь не участвовал. Земля достаточно долго жаждала. Это было необходимо для осуществления хлопковых и прочих программ. — Елкин недовольно передернул плечами. — Неужели вы не чувствуете, что здесь во всем — и в сыпучих песках, и в еле заметных верблюжьих тропах, и в маленьких аулах, отдаленных один от другого на десятки километров, и в темных, как ночь, непроглядных буранах, решительно во всем — вопиющая тоска по дороге?!
— Здесь некому ездить по ней.
— Будет дорога, будут и люди.
— По пословице: был бы омут, а черти найдутся! Но зачем сгонять их в одно место. Они довольны своей жизнью и пусть живут. А подсовывать им насильно городскую жизнь — ненужная выдумка, вредная чепуха, фанатизм. Есть очень грустный и многосмысленный рассказ Герберта Уэллса, он зовется «Бог динамо». Негр, рабочий гидростанции, принимает динамомашину за бога, треск и гул ее — за ненасытные требования жертв. И вот он бросает на провода механика. Но бог все требует, и негр хватает другого. Тут подбегают, выручают, тогда негр бросается сам и погибает с восторгом, с энтузиазмом.
«Так преждевременно закончилось поклонение богу Динамо, эго была самая кратковременная из всех религий», — уверяет нас Уэллс. Но… он сам поклонник этого бога, один из верховных жрецов его. И, как всякий фанатик, не замечает своего фанатизма. Он сделал открытие и, может быть, от страха перед лицом ужасной правды тут же затоптал его. Но истина не может умереть, и я поднимаю ее.