А зори здесь тихие… (сборник) - Васильев Борис Львович (книга жизни .txt) 📗
– О будущем, – вздохнула дочь. – Какое оно, это будущее, мама?
На другой день Искра пошла в школу. Заканчивалась первая четверть – длинная и тягостная, будто четверть века. Проставляли оценки, часто вызывали к доске, проверяли контрольные и сочинения. И все вроде бы шло как обычно, только не было в школе директора Николая Григорьевича Ромахина, а Валентина Андроновна стала официально-холодной, подчеркнуто говорила всем «вы» и уж очень скупилась на «отлично». Даже Искре не без удовольствия закатила «посредственно».
– Если хотите, можете ответить еще раз.
– Не хочу, – сказала Искра, хотя до сей поры ни разу не получала таких оценок.
Через несколько дней после этого разговора вернулся Николай Григорьевич. Занял привычный кабинет, но в кабинете том было теперь тихо. Спевки кончились, и директор унес личный баян.
С этим баяном его встретил на улице Валька. Молча отобрал баян, пошел рядом.
– Значит, вернули вас, Николай Григорьевич?
– Вернули, – угрюмо ответил директор. – Сперва освободили, а потом вызвали и вернули.
Он и сам не знал, почему его оставили. Не знал и не узнал никогда, что тихий Андрей Иванович Коваленко неделю ходил из учреждения в учреждение, из кабинета в кабинет, терпеливо ожидая приемов, высиживая в очередях и всюду доказывая одно:
– Ромахина увольнять нельзя. Нельзя, товарищи! Если и вы откажете, я дальше пойду. Я в Москву, в Наркомпрос, я до ЦК дойду.
В каком-то из кабинетов поняли, вызвали Ромахина, расспросили, предупредили и вернули на старую должность. Николай Григорьевич вновь принял школу, но спевок больше не устраивал. И Валька отнес домой его потрепанный баян.
А парту Вики Артем и Ландыс передвинули в дальний угол класса, к стене, и теперь за ней никто не сидел. Ходили на могилу, посадили цветы, обложили дерном холмик. Сашка Стамескин, никому ничего не сказав, привез ограду, сваренную на заводе, а Жорка выкрасил эту ограду в самую веселую голубую краску, какую только смог разыскать.
Потом пришли праздники. Седьмого ноября ходили на демонстрацию. Весь город был на улицах, гремели оркестры и песни, и они тоже пели до восторга и хрипоты:
– А Вики больше нет, – сказала Зина, когда они отгорланили эту песню. – Совсем нет. А мы есть. Ходим, смеемся, поем. «А вместо сердца – пламенный мотор!..» Может, у нас и вправду вместо сердца – пламенный мотор?
Проходили мимо трибун, громко и радостно кричали «ура», размахивая плакатами, лозунгами, портретами вождей. А потом колонны перемешались, демонстранты стали расходиться, песни замолкать, и только их школьная колонна продолжала петь и идти дружно, хотя и не в ногу. Вскоре к ним пристали отбившиеся от своих Петр и Роза, а когда отошли от гремящей криками и маршами площади, Искра сказала:
– Ребята, а ведь Николая Григорьевича не было с нами.
– Зайдем? – предложил Валька. – Он недалеко живет, я ему баян относил.
Пошли все. Дверь открыла невеселая пожилая женщина. Молча смотрела строгими глазами.
– Мы к Николаю Григорьевичу, – сказала Искра. – Мы хотим поздравить его с праздником.
– Проходите, если пришли.
Не было в этом «проходите» приглашения, но они все же разделись. Ребята пригладили вихры, девочки оправили платья, Искра придирчиво оглядела каждого, и они вошли в небольшую комнату, скупо обставленную случайной мебелью. В углу на тумбочке стоял знакомый баян, а за столом сидел Николай Григорьевич в привычной гимнастерке, стянутой кавалерийской портупеей.
– Вы зачем сюда?
Они замялись, усиленно изучая крашеный пол и искоса поглядывая на Искру. Женщина молча остановилась в дверях.
– Мы пришли поздравить вас, Николай Григорьевич, с великим праздником Октября.
– А-а. Спасибо. Садитесь, коли пришли. Маша, поставь самовар.
Женщина вышла. Они кое-как расселись на стульях и старом клеенчатом диване.
– Ну, как демонстрация?
– Хорошо.
– Весело?
– Весело.
Николай Григорьевич спрашивал, не отрывая глаз от скатерти, и отвечала ему одна Искра. А он упорно смотрел в стол.
– Это хорошо. Хорошо. И правильно.
– Песни пели, – со значением сказала Искра.
– Песни – это хорошо. Песня дух поднимает.
Замолчал. И все молчали, и всем было неуютно и отчего-то стыдно.
– А почему вы не были с нами? – спросила Зина, не выдержав молчания.
– Я? Так. Занемог немножко.
– А врач у вас был? – забеспокоилась Лена. – И почему вы не лежите в постели, если вы больны?
Директор упорно молчал, глядя в стол.
– Вы не больны, – тихо сказала Искра. – Вы… Почему вы больше не поете? Почему вы баян домой унесли?
– Из партии меня исключили, ребятки, – глухо, дрогнувшим голосом произнес Николай Григорьевич. – Из партии моей, родной партии…
Челюсть у него запрыгала, а правая рука судорожно тискала грудь, комкая гимнастерку. Ребята растерянно молчали.
– Неправда! – резко сказала от дверей пожилая женщина. – Тебя исключила первичная организация, а я была в горкоме у товарища Поляковой, и она обещала разобраться. Я же говорила тебе, говорила! И не смей распускаться, не смей, слышишь?
Но Николай Григорьевич ничего не слышал. Он глядел в одну точку напряженным взглядом, рукой по-прежнему комкая гимнастерку. Искра перегнулась через стол, отвела эту руку, сжала.
– Николай Григорьевич, посмотрите на меня. Посмотрите.
Он поднял голову. Глаза были полны слез.
– «Мы – красные кавалеристы, и про нас, – вдруг тихо запела Искра, – былинники речистые…»
– «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные…»
Песню подхватили все дружно, в полный голос. Роза вскочила, отмахивая такт рукой и пристукивая каблучком. И все почему-то встали, словно это был гимн. А Петр взял с тумбочки баян и поставил его на стол перед Николаем Григорьевичем.
– «Веди ж, Буденный, нас смелее в бой!»
Искра пела громко и яростно, высоко подняв голову и не смахивая слез, что бежали по щекам. И все пели громко и яростно, и, подчиняясь этому яростному напору, встал Николай Григорьевич Ромахин, бывший командир эскадрона Первой Конной. И взял баян.
– «И вся-то наша жизнь есть борьба!..»
Много они тогда перепели песен под аккомпанемент старого баяна. Пили чай и засиделись допоздна, и матери дома их ругали извергами. А они были горды и довольны собой, как никогда, и долго потом вспоминали этот праздничный день.
Но праздники кончились, и опять потянулась нормальная школьная жизнь. Все входило в свою колею, и снова Артем мыкался у доски, снова что-то ненужное изобретал Валька, снова шептался со всем классом Жорка. Пашка до седьмого пота вертелся на турнике, а тихий Вовик читал на переменах затрепанные романы. Снова Лена гуляла с Ментиком и Пашкой, Зина, остепенившись, встречалась с Артемом и очень подружилась с Розой, и только Искре некуда было ходить по вечерам. Она читала дома, и напрасно Сашка писал отчаянные письма.
Все входило в свою колею. Николая Григорьевича из партии не исключили, но улыбаться он так и не начал и из кабинета выходил редко. А вот Валентина Андроновна, наоборот, стала изредка улыбаться классу, и кое-кто из класса – менее заметные, правда, – стали улыбаться ей, и та вежливость, которую с таким единодушием потребовал однажды 9-й «Б», постепенно становилась вежливостью формальной. Валентина Андроновна все чаще оговаривалась, сбивалась на привычное «ты», а если с некоторыми и не оговаривалась, то обозначала свое особое отношение особыми улыбками. Все входило в свою колею и должно было в конце концов войти. Все было естественно и нормально.
Только в конце ноября в 9-й «Б» ворвался красавец Юра из 10-го «А». Ворвался, оставив распахнутой дверь и не обратив внимания на доброго Семена Исааковича, обвел расширенными глазами изумленный класс и отчаянно выкрикнул:
– Леонид Сергеевич Люберецкий вернулся домой!..