Повести и рассказы - Короленко Владимир Галактионович (бесплатные онлайн книги читаем полные .txt) 📗
Поздним утром следующего дня мы с Копыленковым опять усаживались в свой возок. Мороз не уменьшался. Из-за гор, синевших в морозном тумане за рекой, бледными столбами прорывались лучи восходящего солнца. Лошади бились, и ямщики с трудом удерживали озябшую тройку.
На Ат-Даване было грустно, серо и тихо. Кругликов, подавленный обрушившеюся вчера невзгодой, угнетенный и приниженный, проводил нас до саней, вздрагивая от холода, похмелья и печали. Он с каким-то подобострастием подсаживал Копыленкова, запахивал его ноги кошмой [124], задергивал пологом.
— Михаил Иванович, — произнес он с робкою мольбой, — будьте благодетель, не забудьте насчет местечка-то. Теперь уж мне здесь не служить! Сами видели, грех какой вышел…
— Хорошо, хорошо, братец! — как-то неохотно ответил Копыленков.
В эту минуту ямщики, державшие лошадей, расскочились в стороны, тройка подхватила с места, и мы понеслись по ледяной дороге. Обрывистый берег убегал назад, туманные сопки, на которые я глядел вчера, — таинственные и фантастические под сиянием луны, — надвигались на нас теперь — хмурые и холодные.
— Ну что ж, Михаил Иваныч, — спросил я, когда тройка побежала ровнее, — доставите вы ему место?
— Нет, — ответил Копыленков равнодушно.
— Но почему же?
— Вредный человек-с, самый опасный, д-да!.. Вы вот рассудите-ка об его поступках. Ну, захотел он тогда, в Кронштадте-то в этом, начальника уважить — и уважь! Отказался бы вчистую от невесты и был бы век свой счастлив. Мало ли их, невестов этих. От одной отступился — взял другую, только и было. А его бы за это человеком сделали. Нет, он вот посмотрите, как уважил… из пистолета! Ты, братец, суди по человечеству: ну кому это может быть приятно? И что это за поведение за такое?.. Сегодня он вас этак уважил, а завтра меня.
— Да ведь это давно было. Теперь он не тот.
— Нет, не скажи! Слышал, чай, как он вчера с Арабиным-то разговаривал?..
— Я слышал: требовал прогоны — это его обязанность.
Копыленков повернулся с досадой ко мне:
— Ведь вот умный ты человек, а простого дела не понимаешь. Прогоны!.. Нешто он ему одному не платил? Чай, он, может, сколько тысячей верст ехал, нигде не платил. На вот, ему одному подавай, велика птица!
— Обязан платить.
— Обязан! Кто его обязал-то, не вы ли с Кругликовым со своим?
— Закон, Михайло Иванович.
— За-а-кон… То-то вот и он вчера заладил: закон. Да он знает ли еще, какое это слово: «закон»?
— Какое?
— А такое: раз ты его скажи, десять раз про себя подержи, пока не спросят. А то, вишь ты, развеличался: «Закон, по закону!..» Дубина ты, а не закон тебе! Нашелся тоже большой человек — начальнику законы указывать…
Видя, что Михайло Иванович начинает сердиться свыше всякой меры, и опасаясь, чтоб окончательно не испортить дела, я попробовал зайти, в интересе Кругликова, с другой стороны.
— Однако, вспомните, Михаил Иванович, ведь вы ему обещали.
— Мало ли что обещал… Разжалобился, оттого и обещал… Подымай! — крикнул вдруг Михайло Иванович, так как возок, скользнув с наклонной льдины, опять опрокинулся, и опять Михайло Иванович очутился подо мной.
Пришлось выйти. Вероятно, в этом месте борьба реки с морозом была особенно сильна: огромные белые холодные льдины обступили нас кругом, закрывая перспективу реки. Только по сторонам дикие и даже страшные в своем величии горы выступили резко из тумана да вдали, над хаотически нагроможденным торосом, тянулась едва заметная белая струйка дыма…
Это, должно быть, и был Ат-Даван.
1892
Последний луч
Нюйский станок [125] расположен на небольшой полянке, на берегу Лены. Несколько убогих избушек задами прижимаются к отвесным скалам, как бы пятясь от сердитой реки. Лена в этом месте узка, необыкновенно быстра и очень угрюма. Подошвы гор противоположного берега стоят в воде, и здесь, больше чем где-либо, Лена заслуживает свое название «Проклятой щели». Действительно, это как будто гигантская трещина, по дну которой клубится темная река, обставленная угрюмыми скалами, обрывами, ущельями. В ней надолго останавливаются туманы, стоит холодная сырость и почти непрерывные сумерки. Население этого станка даже среди остальных приленских жителей поражает своею вялостью, худосочием и безнадежной апатией. Унылый гул лиственниц на горных хребтах составляет вечный аккомпанемент к этому печальному существованию…
Приехав на этот станок ночью, усталый и озябший, я проснулся утром, по-видимому довольно рано.
Было тихо. В окна глядел не то тусклый рассвет, не то поздний вечер — что-то заполненное бесформенной и сумеречной мглой. Ветер дул в «щели», как в трубе, и гнал по ней ночные туманы. Взглянув из окна кверху, я мог видеть клочки ясного неба. Значит, на всем свете зарождалось уже яркое солнечное утро. А мимо станка все продолжала нестись клубами холодная мгла… Было сумрачно, тихо, серо и печально.
В избушке, где я ночевал, на столе горела еще простая керосиновая лампочка, примешивая к сумеркам комнаты свой убогий желтоватый свет. Комната была довольно чистая, деревянные перегородки, отделявшие спальню, были оклеены газетной бумагой. В переднем углу, около божницы, густо пестрели картинки из иллюстрации — главным образом портреты генералов. Один из них был Муравьев-Амурский, большой и в регалиях [126], а рядом еще вчера я разглядел два небольших, скромных портрета декабристов.
Лежа на своей постели, я мог видеть из-за перегородки стол с лампой у противоположной стены. За столом сидел старик, с довольно красивым, но бледным лицом. Борода у него была серая, с ровной густой сединой, высокий обнаженный лоб отливал желтизной воска, редкие на темени волосы — сзади были длинны и слегка волнисты. В общем, фигура напоминала духовного, даже, пожалуй, одного из евангелистов, но цвет лица был неприятно бледный и нездоровый, глаза мне казались тусклыми. На шее виднелись, как опухоль, признаки зоба — болезнь, очень распространенная на Лене, которую приписывают ленской воде.
Рядом с ним сидел мальчик лет около восьми. Мне была видна только его наклоненная голова, с тонкими, как лен, белокурыми волосами. Старик, щуря сквозь очки свои подслеповатые глаза, водил указкой по странице лежавшей на столе книги, а мальчик с напряженным вниманием читал по складам. Когда ему не удавалось, старик поправлял его с ласковым терпением.
— Люди-он…ло… веди-есть, и краткое…
Мальчик остановился. Незнакомое слово, очевидно, не давалось… Старик сощурился и помог:
— Соловей, — прочел он.
— Соловей, — добросовестно повторил ученик и, подняв недоумевающие глаза на учителя, спросил:
— Со-ло-вей… Что такое?
— Птица, — сказал старик.
— Птица… — И он продолжал чтение: — Слово-иже, си, добро-ять-люди, дел… Соловей сидел… на че… на чере… на че-ре-му-хе…
— Что такое? — опять вопросительно прозвучал, как будто деревянный, безучастный голос ребенка.
— На черемухе. Черемуха, стало быть, дерево. Он и сидел.
— Сидел… Зачем сидел?.. Большая птица?
— Махонькая, поет хорошо.
— Поет хорошо.
Мальчик перестал читать и задумался. В избушке стало совсем тихо. Стучал маятник, за окном плыли туманы… Клок неба вверху приводил на память яркий день где-то в других местах, где весной поют соловьи на черемухах… «Что это за жалкое детство! — думал я невольно под однотонные звуки этого детского голоска. — Без соловьев, без цветущей весны… Только вода да камень, заграждающий взгляду простор божьего мира. Из птиц — чуть ли не одна ворона, по склонам — скучная лиственница да изредка сосна…»
Мальчик прочел еще какую-то фразу все тем же тусклым, непонимающим голосом и вдруг остановился.