Антология Сатиры и Юмора России XX века - Аверченко Аркадий Тимофеевич (книги онлайн без регистрации полностью TXT) 📗
— Нет, я только зашивался.
— Я у вас не забыл своего портсигара?
— Ей-богу, в глаза не видал… Зачем мне…
— Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте!
— Есть?
— Что-то такое нащупывается… Какое-то инородное тело. Дайте нож!
— Ну?
— Постойте… Что это? Нет, это не портсигар.
— Бумажка какая-то… Странно… Э, черт! Видите?
— Ломбардная квитанция!
— Ну конечно: «Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М.К.». Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился… Хе-хе, вот тебе и рассосался.
— Оборотистый молодой человек!
— Одессит, не иначе!
— Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?
— Нет.
— Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.
— Ваш подать?
— А то чей же?
— Тут нет никакого сюртука.
— Чепуха! Тут же был.
— Нет!.. Неужели?..
— Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?
— Нет ее…
— Только что была тут!
— Не зашили ли давеча ее в одессита?!
— Неужели рассосалась?..
— Ну и денек!..
Семь часов вечера
Иногда мы, большие взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться оттого, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.
Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.
Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светло-серых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями — тихий, покорный и бесконечно одинокий.
Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше — и оттого, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и оттого, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам.
— …А что же Спирька на это сказал?
— Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который…
И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться. И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке… Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый краснорукий гимназист выпускного класса?
Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.
Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара, и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня.
— Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч…
— Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать…
— Если бы я еще не знала, что вас…
И прошли.
Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли… Жизнь идет стороной, вы почти как в могиле.
Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:
— Ты слишком мрачно глядишь на вещи.
— Это я-то?! Ну знаешь ли… Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что…
Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.
И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе.
— Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.
Я ли один переживаю это, или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?
О чем же вам-то грустить, далекие неизвестные товарищи по временному одиночеству? Или никакой тут причины и не нужно, а все дело в сумерках, звуках рояля и голосах пешеходов под окнами?
Вот и сегодня: сижу я в сладком оцепенении печали и жалости к самому себе, и рояль рокочет басовыми нотами у верхних квартирантов, и неизвестные мне люди за окном переговариваются о далеких мне делах и интересах…
Все бросили меня, бедного, никому я не нужен, всеми забыт… Плакать хочется.
Даже горничная ушла куда-то. Наверное, подумала: брошу-ка я своего барина; на что он мне, у меня есть свои интересы, а мне до барина нет никакого дела. Пусть себе сидит на диване, как сыч.
Боже ж ты мой, как тоскливо, как обидно!
В передней звонок.
О счастье! Неужели обо мне кто-нибудь вспомнил? Неужели я еще не старая кляча, всеми позабытая и оставленная?
Незнакомая барыня в лиловой шляпке входит в мой кабинет, садится на стул, долго осматривает меня при свете зажженных мною ламп.
— Вот вы какой! — говорит она, внимательно меня оглядывая. — Как странно: читаю вас несколько лет, а вижу в первый раз.
Бодрое настроение возвращается ко мне (я не забыт!).
— Читаете несколько лет, а видите в первый раз? Печально, если бы было наоборот, — усмехаюсь я.
— Вы и в жизни такой же веселый, как в ваших рассказах?
— А разве мои рассказы веселые?
— Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься.
— Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить.
— Еще как! Вы знаете, почему я пришла к вам? Я пришла поблагодарить вас за хорошие минуты, которые вы доставили мне своими рассказами. Ах, вы так чудно, так чудно пишете…
Почему-то делается жаль уплывших сумерек, гулких шагов, и голосов неведомых пешеходов, и рояля, который тоже притих, будто сообразил, что он уже не в тоне сумерек и голосов за окном.
— Некоторые ваши рассказы я прямо наизусть знаю…
— Вы, право, избалуете меня… Ну, какой же рассказ запомнился вам?
— Я как-то не запомнила заглавий. Одним словом, о чиновнике, который хотел учиться кататься на лошади, а потом упал с нее, и его родственники смеялись над ним, и невеста тоже… отказалась выйти за него замуж.
— Позвольте, сударыня… Да у меня нет такого рассказа.
— Быть не может!
— Уверяю вас.
— Значит, я что-нибудь спутала. Ах, я, знаете, такая рассеянная! Совсем как та старушка в вашем рассказе, которая забыла надеть юбку да так и пошла по улице без юбки. Я страшно смеялась, когда читала этот рассказ.
— Сударыня! У меня и такого рассказа нет!
— Вы меня прямо удивляете! Какие же у вас рассказы есть, если того нет, этого нет!.. Ну, есть у вас такой рассказ, как еврейка выколола в шутку сыну глаз, а потом повезла его к зубному доктору?
— Вроде этого: она не выколола сыну глаз, а просто у него заболел глаз; бедная мать в суматохе схватила не того ребенка, завернула его в платок и повезла на последние деньги в другой город к доктору, у которого эта роковая для матери ошибка и обнаружилась.
— Ну да, что-то вроде этого. Мы с сестрой так смеялись…
— Простите, но этот рассказ не смешной; это очень печальная история.
— Да? А мы с сестрой смеялись…
— Напрасно.
Мы молчим.