Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич (книги полные версии бесплатно без регистрации .TXT) 📗
Ещё сидели тут две женщины с дипломами хирургов. Одна была – Пантёхина, чрезвычайно полная, лет сорока, всегда очень озабоченная, – тем озабоченная, что у неё росло шестеро детей от двух мужей, а денег не хватало, да и догляду тоже. Эти заботы не сходили с её лица и в так называемые служебные часы – то есть те часы, которые она должна была для зарплаты проводить в помещении диспансера. Другая – Анжелина, молоденькая, третий год из института, маленькая, рыженькая, недурна собой, возненавидевшая Льва Леонидовича за его невнимание к ней и теперь в хирургическом отделении главный против него интриган. Обе они ничего не могли делать выше амбулаторного приёма, никогда нельзя было доверить им скальпеля – но тоже были важные причины, по которым ни ту, ни другую главврач не уволил бы никогда.
Так числилось пять хирургов в отделении, и на пять хирургов рассчитывались операции, а делать могли только двое.
И ещё сёстры сидели тут, и некоторые были под стать этим врачам, но их тоже принял и защищал Низамутдин Бахрамович.
Порою так всё стискивало Льва Леонидовича, что работать тут становилось больше нельзя ни дня, надо было только рвать и уходить! Но куда ж уходить? Во всяком новом месте будет свой главный, может ещё похуже, и своя надутая чушь, и свои неработники вместо работников. Другое дело было бы принять отдельную клинику и в виде оригинальности всё поставить только на деловую ногу: чтобы все, кто числился, – работали, и только б тех зачислять, кто нужен. Но не таково было положение Льва Леонидовича, чтобы ему доверили стать главным, или уж где-нибудь очень далеко, а он и так сюда от Москвы заехал неблизко.
Да и само по себе руководить он ничуть не стремился. Он знал, что шкура администратора мешает разворотливой работе. А ещё и не забылся период в его жизни, когда он видел павших и на них познал тщету власти: он видел комдивов, мечтавших стать дневальными, а своего первого практического учителя, хирурга Корякова, вытащил из помойки.
Порою же как-то мягчело, сглаживалось, и казалось Льву Леонидовичу, что терпеть можно, уходить не надо. И тогда он, напротив, начинал опасаться, что его самого, и Донцову, и Гангарт вытеснят, что дело к этому идёт, что с каждым годом обстановка будет не проще, а сложней. А ему уже нелегко было переносить изломы жизни: шло всё-таки к сорока, и тело уже требовало комфорта и постоянства.
Он вообще находился в недоумении относительно собственной жизни. Он не знал, надо ли ему сделать героический рывок или тихо плыть, как плывётся. Не здесь и не так начиналась его серьёзная работа – она начиналась с отменным размахом. Был год, когда он находился от сталинской премии уже в нескольких метрах. И вдруг весь их институт лопнул от натяжек и от поспешности, и оказалось, что даже кандидатская диссертация не защищена. Отчасти это Коряков его когда-то так наставил: «Вы – работайте, работайте! Написать всегда успеете». А – когда «успеете»?
Или – на чёрта и писать?..
Лицом, однако, не выражая своего неодобрения главврачу, Лев Леонидович щурился и как будто слушал. Тем более что предлагалось ему в следующем месяце провести первую операцию на грудной клетке.
Но всё кончается! – кончилась и пятиминутка. И, постепенно выходя из комнаты совещаний, хирурги собрались на площадке верхнего вестибюля. И, всё так же держа лапы подсунутыми под поясок на животе, Лев Леонидович, как хмурый рассеянный полководец, повёл за собою на большой обход седую тростиночку Евгению Устиновну, буйно-курчавого Халмухамедова, толстую Пантёхину, рыженькую Анжелину и ещё двух сестёр.
Бывали обходы-облёты, когда надо было спешить работать. Спешить бы надо и сегодня, но сегодня был по расписанию медленный всеобщий обход, не пропуская ни одной хирургической койки. И все семеро они медленно входили в каждую палату, окунаясь в воздух, спёртый от лекарственных душных примесей, от неохотного проветривания и от самих больных, – теснились и сторонились в узких проходах, пропуская друг друга, а потом смотря друг другу через плечо. И, собравшись кружком около каждой койки, они должны были в одну, в три или в пять минут все войти в боли этого одного больного, как они уже вошли в их общий тяжёлый воздух, – в боли его, и в чувства его, и в его анамнез, в историю болезни и в ход лечения, в сегодняшнее его состояние и во всё то, что теория и практика разрешали им делать дальше.
И если б их было меньше; и если б каждый из них был наилучший у своего дела; и если б не по тридцать больных приходилось на каждого лечащего; и если б не запорашивало им голову, что и как удобнее всего записать в прокурорский документ – в историю болезни; и если б они не были люди, то есть прочно включённые в свою кожу и кости, в свою память и в свои намерения существа, испытывающие облегчение от сознания, что сами они этим болям не подвержены; – то, пожалуй, и нельзя было бы придумать лучшего решения, чем такой вот обход.
Но условий этих всех не было, обхода же нельзя было ни отменить, ни заменить. И потому Лев Леонидович вёл их всех по заведенному и, щурясь, одним глазом больше, покорно выслушивал от лечащего о каждом больном (и не наизусть, а по папочке) – откуда он, когда поступил (о давнишних это давно было и известно), по какому поводу поступил, какой род лечения получает, в каких дозах, какова у него кровь, уже ли намечен к операции, и что мешает, или вопрос ещё не решён. Он выслушивал, и ко многим садился на койку, некоторых просил открыть больное место, смотрел, щупал, после прощупа сам же заворачивал на больном одеяло или предлагал пощупать и другим врачам.
Истинно трудных случаев на таком обходе нельзя было решить – для того надо было человека вызвать и заниматься им отдельно. Нельзя было на обходе и высказать, назвать всё прямо, как оно есть, и потому понятно договориться друг с другом. Здесь даже нельзя было ни о ком сказать, что состояние ухудшилось, разве только: «процесс несколько обострился». Здесь всё называлось полунамёком, под псевдонимом (даже вторичным) или противоположно тому, как было на самом деле. Никто ни разу не только не сказал «рак» или «саркома», но уже и псевдонимов, ставших больным полупонятными, – «канцер», «канцерома», «цэ-эр», «эс-а» – тоже не произносили. Называли вместо этого что-нибудь безобидное: «язва», «гастрит», «воспаление», «полипы» – а что кто под этим словом понял, можно было вполне объясниться только уже после обхода. Чтобы всё-таки понимать друг друга, разрешалось говорить такое, как: «расширена тень средостения», «тимпанит», «случай не резектабельный», «не исключён летальный исход» (а значило: как бы не умер на столе). Когда всё-таки выражений не хватало, Лев Леонидович говорил:
– Отложите историю болезни.
И переходили дальше.
Чем меньше они могли во время такого обхода понять болезнь, понять друг друга и условиться – тем больше Лев Леонидович придавал значения подбодрению больных. В подбодрении он даже начинал видеть главную цель такого обхода.
– Status idem, – говорили ему. (Значило: всё в том же положении.)
– Да? – обрадованно откликался он. И уже у самой больной спешил удостовериться: – Вам легче немножко?
– Да пожалуй, – удивляясь, соглашалась и больная. Она сама этого не заметила, но если врачи заметили, то так, очевидно, и было.
– Ну вот видите! Так постепенно и поправитесь.
Другая больная полошилась:
– Слушайте! Почему у меня так позвоночник болит? Может, и там у меня опухоль?
– Это вторичное явление.
(Он правду говорил: метастаз и был вторичным явлением.)
Над страшным обострившимся стариком, мертвецки-серым и еле движущим губами в ответ, ему докладывали:
– Больной получает общеукрепляющее и болеутоляющее.
То есть: конец, лечить поздно, нечем, и как бы только меньше ему страдать.
И тогда, сдвинув тяжёлые брови и будто решаясь на трудное объяснение, Лев Леонидович приоткрывал:
– Давайте, папаша, говорить откровенно, начистоту! Всё, что вы испытываете, – это реакция на предыдущее лечение. Но не торопите нас, лежите спокойно – и мы вас вылечим. Вы лежите, вам как будто ничего особенно не делают, но организм с нашей помощью защищается.