Жребий праведных грешниц (сборник) - Нестерова Наталья (книги без регистрации бесплатно полностью сокращений TXT) 📗
Лёха, собиравший шишки на земле, задрал голову:
– Висишь, д’Артаньян хренов?
– Висю.
– «Назовите мне того негодяя, который осмелился вызвать слезы на этих прекрасных глазах!» – завопил Лёха дурным голосом слова д’Артаньяна из разговора с Миледи.
– Лёха, сук трещит!
– Не, это не по книжке, – помотал головой Лёха, надевая «когти». – «Такие женщины, как я…» – подсказал он.
– «“Такие женщины, как я, не плачут”, – сказала миледи». Лёха, я сейчас навернусь!
– «Он заключил ее в объятия», – куражился Лёха, поднимаясь по двухметровой толщины стволу, передвигая после каждого шага вверх страховочный пояс. – «Она не сделала попытки уклониться от его поцелуя, но и не ответила на него. Губы ее были холодны: д’Артаньяну показалось, что он поцеловал статую».
– Я тебя поцелую, – пообещал Степан, – на земле.
– «“Ах!” – вскричал мушкетер, словно в сердце ему попала пуля».
Лёха и потом часто щеголял фразами из «Трех мушкетеров», ставя людей в тупик, называя барышника герцогом Орлеанским или подмигивая продажной девке:
– За ваше бесчестье, сударыня, будет заплачено кровью! А пока я вам могу предложить только два пистоля.
К семнадцатому году, когда царя свергли, Степан настолько втянулся в старательскую жизнь – тяжелую, но понятную, однообразную и в то же время неповторяющуюся, в этот сродни крестьянскому труд, что уже подумывал навсегда остаться в таежной артели. Мысли-мечты о мировой революции отошли. Тайга – это тоже мир. Он менялся с непреклонной климатической цикличностью. Абсолютная нерушимость законов природы вселяла уверенность в возможности их познания, если не полного, то значительного. Человек чувствует себя уверенно, когда есть высшая воля: Бога или природы – то, на что можно опереться без оглядки. А в людском обществе все зыбко, сложно, мозги сломаешь, даже когда тебе умные люди вроде Карла Маркса в книгах объясняют. В тайге ты зависишь от себя – своих физических сил и сметки, зоркости, наблюдательности, умения тихо ждать зверя в засаде и быстрой реакции, прицельного выстрела, когда он выйдет на линию огня. Ты совершаешь промахи, ошибки, но и победы одерживаешь, ты сам себе выставляешь оценку, а в большом людском обществе оценщик – каждый и всякий.
Если бы не мечты о мадамах Бонасье! Не мог Степан с продажными бабами, воротило его. Душа и тело в разладе жили: тело хотело, и сладу с ним не было, а душа плевалась, горечью харкала.
Обратно домой Степана выдернула мать. В артель затолкнула и назад воротила – все мамочка родная. Послала Савелию весточку: к Покрову быть у меня. А сыну-большаку не написала, точно он не самостоятельный мужчина, а при няньках находится. Савелий скомандовал: «Ехать!» И привычка слушаться старшего сработала механически. Если в тайге старшего не слушаться, быстро лыжи откинешь.
Заявились всей артелью, мать на крыльце стояла. Нисколечко не изменилась, будто вчера расстались. Такая же высокая, статная, голову держит так, словно земных поклонов ждет. Сыну на грудь не бросилась, только секундным жадным взором обдала. Голос не дрогнул, когда гостей в дом приглашала. Нюраня, сестричка, конечно, на нем повисла, на шею запрыгнула, брат Петр с гоготом и объятиями, работники с приветствиями, Марфа запунцовела, кланяется.
Отец дома был и поздоровался тепло, расцеловал искренне:
– Хорош! Возмужал, эка вымахал, детина! Здравствуй будь, сыночек! Добро пожаловать в родной дом!
Мать артельщиков приветила щедро – баня, сытое застолье. Но и задержаться не позволила, дала понять, что им тут не с руки гостевать. Степан, набражничавшись, объевшись с непривычки до пучения живота, проспал и не видел, как товарищи уходили поутру. Работник потом рассказал.
Мать их, сонно ковыляющих, провожала. Дала старшему два узелка. Один поменьше, другой побольше. Что там было? Скорей всего, деньги, может, и червонцы… Нет, для червонцев многовато объема… бумажные.
– Прими, Савелий Поликарпыч, мою материнскую тебе личную благодарность, – протянула мать узелок поменьше.
Савелий замялся и сказал непонятное:
– Король взял горсть золотых монет и вложил их в руку д’Артаньяна. Тот без стеснения опустил полученные им сорок пистолей в карман и рассыпался в благодарностях его величеству.
– Чего? – удивилась Анфиса.
– Не могу я от тебя плату принять! – в сердцах воскликнул Савелий Поликарпыч. – За такого парня сам бы кому хочешь приплатил. Золото у тебя сын!
– Я знаю, – спокойно кивнула Анфиса Ивановна. – Мне ли не знать! И тебя не подкупаю, ваши таежные лихости – дело прошлое. А материнское «спасибо» отталкивать – это не по-христиански. Вот еще возьми, – (узелок побольше), – ребят одели. Прощевай! Бог в помощь!
И Савелий, по словам работника, с двумя узелками в руках побрел к калитке, точно пес, который незаслуженные кости отхватил.
Представить Савелия псом ковыляющим было трудно. Но мать могла. Умнейшего, талантливейшего, закаленного, авторитетного таежника свести до положения дворняги. Все могла, даже не дать ему, Степану, проститься с товарищами, с которыми три года бок о бок…
Однако мать не посмела лицо ногтями драть, когда он заявил, что идет в Красную армию. Знала, что никакие преграды его не остановят, что в его жизни снова появились Вадим Моисеевич и великий смысл бытия.
Таежные науки, усвоенные Степаном, при подавлении Восстания не раз спасали отряд, которым недолго, до перевода в Омск, командовал городской интеллигент Вадим Моисеевич, а комиссаром был заполошный романтик из омских мастеровых. Пройти непролазным болотом и зайти противнику в тыл, заметить по кружению птиц приближающееся наступление врага, учуять запах чужого костра за много верст – в этом Степану не было равных.
Слова Учителя, сказанные после особенно трудного перехода: «Мы все тебе обязаны жизнью!» – Степан воспринял как награду, оправдывающую трехлетнюю ссылку.
Данилка Сорока
Степан повстречался с Данилкой в коридоре ОГПУ, не узнал его, пока не услышал:
– Здорово, земляк! – Данилка протянул руку.
Он был одет в кожаный китель, перепоясанный портупеей с кобурой. Галифе тоже были из черной кожи, ниже колен они туго обхватывали кривые ноги и уходили в щегольские хромовые сапоги, начищенные до такого блеска, что можно было бриться, глядя в них вместо зеркала. На голове Данилки красовалась лихо заломленная на левое ухо кубанка, а на правом виске кудрявился лихой казачий чуб. Степан против Данилки смотрелся как деревенский чумазый батрак. Кое-как почистился перед входом, но мокрую грязь, которая всю дорогу летела из-под копыт лошади, набрызгалась на полушубок, на штаны из стеженного ветошью сукна (и в них-то застыл, но хорошо хоть овчинные порты не надел), на сапоги и даже на бобровый малахай, оттереть было невозможно.
Степан не поздоровался и руки не протянул, молча смотрел на Данилку, стараясь не показать, как поразил его командирский вид бандита.
Данилка не смутился, убрал руку и спросил:
– Ты к Моисеевичу? Пошли!
Обогнал Степана и первым вошел в кабинет.
Вадим Моисеевич, сидевший за столом, поднял голову от бумаг. И Степан увидел, как радостно блеснули за стеклами круглых очков близорукие глаза Учителя. Этот блеск Степан помнил с детства и каждый раз, когда они встречались после разлуки, ждал со сладким замиранием сердца невыразимо приятного, отеческого сияния глаз Учителя.
Несемейный и бездетный Вадим Моисеевич, сын богатого киевского аптекаря, непонятый семьей за то, что подался в революционеры, очень любил детей и молодежь. Наверное, так же, как родной отец Степана свои деревяшки резные. Только ведь деревяшки – мертвые, а люди душу имеют.
С болью, которая была, конечно, эгоистической обидой, Степан заметил, что радостный блеск в подслеповатых глазах Учителя вызван не только им лично, а еще распространяется на Данилку Сороку.
Вадим Моисеевич встал из-за стола, поправил сползающую шинель на плечах. В помещениях ОГПУ верхнюю одежду расстегивали, но не снимали – зябко. Печи подтапливали, но настоящего тепла не было, дрова экономили. Лесов вокруг море, а у главной власти поленья наперечет.