Призраки и художники (сборник) - Байетт Антония (книги хорошего качества .txt) 📗
Зазвонил телефон. Джейн сказала: это, наверное, Барнаби! – и всю ее сердитую апатию как ветром сдуло. В дверях комнаты она обернулась к Веронике: «Ты прости за машинку. Ее наверняка можно починить. Но вообще-то, ей пора на свалку!» – и поспешила вниз по лестнице к телефону, назад к своей жизни, громко распевая. Голос у нее был отцовский, чистый и сильный, – не то что у Вероники и ее матери, которым не досталось музыкального слуха. А Джейн пела в школьном хоре Реквием Брамса. Вот и сейчас она радостно выпевала: «Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, каков век мой». [9]
Три девушки сидят в небольшой комнате. Это не воспоминание, это вымысел. Вероника замечает, что кремовое платье ее матери, работа бабушки, портнихи не очень умелой, сшито с небольшими огрехами: то ли плечико чуть перекошено, то ли манжета посажена неровно, как это бывало со множеством манжет, пуговиц и корсажей в тяжелые времена, когда людям приходилось многое делать самим, – и из-за этого в облике матери есть что-то милое и трогательное. Вторая девушка с короткой стрижкой берет чайник и разливает янтарный чай в розовые чашки. Две чашки и одно блюдце – единственные выжившие после той перевозки – теперь стоят у Вероники на комоде, бесполезные, изысканно-прекрасные. Мать поднимает свою бледную головку, слегка приоткрыв нежный ротик, и вся мысленно устремляется к двери, в которую входят они: молодые люди в блейзерах и широких фланелевых брюках, на шее шарфы с эмблемой колледжа, волосы по моде зачесаны назад, на лицах благовоспитанные улыбки. Особенно отчетливо Вероника видит одного: он улыбается той особенной широкой красивой улыбкой, которая только что мимолетно промелькнула на недовольном смуглом лице Джейн. Миловидное нежное личико блондинки у окна вспыхивает от чистой радости и надежды, почти довольства. Продолжения Вероника никогда не видит, с этого места все начинается заново: кресла, скатерть, солнечный свет в окне, розовые чашки. Заповедный покой.
Июльский призрак [10]
– Похоже, мне нужно съезжать с квартиры, – сказал он. – У меня проблемы с хозяйкой.
Он так ловко снял у нее со спины зацепившийся за платье длинный светлый волос, что это выглядело просто как проявление заботы. И фокусы с балансированием стакана, тарелки и приборов он до этого тоже очень ловко показывал. На лице его читалось достоинство и страдание, и от этого он был похож на печального сокола. Он ее заинтересовал.
– Какого рода проблемы? Любовные, финансовые, хозяйственные?
– Собственно, ни то, ни другое, ни третье. Нет, не финансовые.
Он внимательно рассматривал волос, оборачивая его вокруг пальца, и не встречался с ней взглядом.
– Не финансовые? Расскажите. Возможно, я подскажу, куда можно переехать. У меня много знакомых.
– Да уж, наверное. – Он застенчиво улыбнулся. – Эту проблему описать трудно. Мы там вдвоем. Я обитаю на чердачном этаже. В основном.
Он остановился. Было видно, что он человек сдержанный и замкнутый. Но он что-то рассказывал. Это обычно привлекает.
– В основном? – Она показывала, что ждет продолжения.
– Нет-нет, это совсем не то. Нет… Может быть, мы сядем?
Они прошли через большую комнату, где толпились гости. День был жаркий. Он остановился, нашел бутылку и наполнил ее бокал. Ему не нужно было спрашивать, что она пьет. Сели рядышком на диван. Ему нравились красные маки, такие яркие на ее изумрудном платье, и ее красивые сандалии. Она приехала на лето в Лондон, чтобы поработать в Британском музее. Конечно, она могла бы и у себя в Аризоне обойтись микрофильмами тех немногих рукописей, которые ей нужны для исследования, но надо было покончить с затянувшимся романом. Есть возраст, в котором, как бы безумно ты ни была счастлива со своим женатым профессором в украденные у судьбы моменты или дни, нужно либо заставить его уйти, либо бежать самой. Она попробовала и то и другое и теперь полагала, что ей удалось сбежать. Поэтому было так приятно, что на нее сразу же обратили внимание. Проблемы поддаются решению. Она сказала это, откинув длинные светлые волосы и повернув свое нежное личико к его измученному лицу. Все началось год назад, торопливо заговорил он, кстати, тоже на вечеринке; он познакомился с этой женщиной, нынешней хозяйкой квартиры, и, как он теперь понимает, сделал неверный шаг – правда, не сразу. А она повела себя, в общем-то, очень достойно, так что…
Он и тогда сказал: «Похоже, мне нужно съезжать с квартиры». Он был в отчаянии и уже было решил не ходить на вечеринку, но пить в одиночку больше не было сил. Женщина посмотрела на него спокойным изучающим взглядом и спросила: «Почему?» Нельзя же, сказал он, и дальше жить там, где когда-то был безумно счастлив, а теперь так несчастен, – каким бы удобным это место ни было. То есть удобным в смысле работы, друзей и того, что теперь, когда он об этом говорит, кажется бесцветным и несущественным по сравнению с воспоминаниями и надеждой: вот он открывает дверь, а за ней Энн, смеющаяся, запыхавшаяся, ждущая, что он расскажет ей, о чем он сегодня думал, что читал, что ел, что чувствовал. Та, которую я любил, ушла, сказал он женщине. Он и тут был сдержан, не поддался внезапному порыву, не стал рассказывать о том, как это было неожиданно, как он вернулся домой и нашел лишь конверт на пустом столе, пустые места на книжных полках, на стеллаже с пластинками, в буфете на кухне. Должно быть, это обдумывалось заранее, неделями, она, должно быть, думала об этом, когда он лежал на ней, когда она наливала ему вино, когда… Нет, нет. Злобствовать – это недостойно, а то, что он чувствует сейчас, ниже и хуже, чем гнев: просто обычное детское чувство потери.
– Нельзя же сердиться на жилище, – сказал он.
– Но мы сердимся, – сказала женщина. – Я знаю.
И тогда она предложила ему переехать к ней в качестве квартиранта; сказала, что у нее пропадает уйма свободного места, а муж там почти не бывает. «Нам в последнее время стало не о чем говорить». Он там будет совершенно независим: на чердачном этаже есть и кухня, и ванная комната; она не будет его беспокоить. А еще есть большой сад. Возможно, это все и решило: жара, центр Лондона, то время года, когда человек готов все отдать за возможность жить не в квартире на верхнем этаже дома где-нибудь на пыльной улице, а в комнате, за окном которой трава и деревья. А если Энн вернется, то дверь будет закрыта, заперта на замок. И он сможет больше не думать о том, что Энн вернется. Это будет решительный шаг – а Энн его считала нерешительным. Он будет жить без Энн.
В первые несколько недель после переезда он почти не видел той женщины. Они встречались на лестнице, а однажды, жарким воскресным днем, она поднялась к нему и сказала, что он может выходить в сад. Он ответил, что может полоть сорняки и косить траву, и она согласилась. Это было на той неделе, когда вернулся ее муж; он на полной скорости подъехал к парадной двери, вбежал и закричал, остановившись в пустом холле: «Имоджен, Имоджен!» В ответ она – что было так на нее не похоже – истерически закричала. Во внешности ее мужа Ноэля не было ничего, что могло бы вызвать этот крик; услышав его, квартирант посмотрел, перегнувшись через перила, на их поднятые лица и увидел, как на ее лице снова появляется обычное чопорное и невозмутимое выражение. Глядя на Ноэля, лысеющего, с пушком на висках, сутулого, лет тридцати пяти, в потрепанном вельветовом костюме и хлопчатобумажной водолазке, он понял, что теперь может догадаться о ее возрасте, чего он раньше не мог. Она была подтянутая, с длинными стройными ногами, с тусклыми светлыми волосами, уложенными в узел на затылке, и потупленным взглядом. Но слово «мягкая» к ней не подходит. Она извинилась и объяснила, что закричала, потому что Ноэль напугал ее своим неожиданным появлением. Объяснение выглядело вполне убедительно. А таким необычно резким крик, возможно, показался из-за эха в лестничном колодце. И все же Ноэля этот крик очень расстроил.