Лотта в Веймаре - Манн Томас (бесплатная библиотека электронных книг .TXT) 📗
– Ай, ай, что за человек! Охота же понапрасну омрачать себе утренние часы. Приписывает мне беспощадность в словах и тут же обижается на чрезмерную пощаду в поступках. Я немного подиктовал Карлу, лежа в постели, потому что он оказался поблизости. Кое-какие служебные бумаги, вас же ждет нечто куда более приятное. Кроме того, я ничего плохого не думал и отнюдь не хотел вас обидеть. Как мог бы я не уважать ваши страдания и не считаться с ними? Мы христиане. Ведь вы вот какой выросли, мне приходится смотреть на вас снизу вверх. И к тому же постоянное сидение среди книг, в бумажной пыли. Молодую грудь от этого закладывает, да и вообще это болезнь молодости; созревая, ее побеждаешь. Я тоже харкал кровью в двадцать лет, а нынче, как видите, довольно крепко стою на старых ногах. Да еще при этом руки завожу за спину, распрямляю плечи, чтобы грудь вздымалась – смотрите – вот так. Вы же опускаете плечи, грудь вдавливается, вы слишком мягкотелы – говорю вам это со всем христианским гуманизмом. Нельзя, Джон, дышать одной пылью, при малейшей возможности выбирайтесь на вольный воздух, в поля и леса. Я поступал так, и вот выкарабкался. Человек подвластен природе. Ноги должны ступать по земле, пусть ее сила и соки впитываются в него, а над ним голосисто проносятся птицы. Цивилизация, духовная жизнь – понятия не плохие, даже великие. Допустим. Однако без Антеевой компенсации, как бы я назвал это, они действуют на человека разрушительно и вызывают болезни: а он еще ими гордится, носится с ними, как с чем-то почетным и даже полезным. Ведь и в болезни есть нечто полезное, она – отпущение, по-христиански за нее многое следует простить. И если такой человек амбициозен, привередлив, охоч до сластей и вина, живет, не считаясь с хозяевами, и редко работает в положенные часы, то, пожалуй, и правда, приходится семь раз отмерить, прежде чем осквернить свои христианские уста нравоучением, памятуя, что его больная грудь раздражена еще и куревом, дым от которого из его комнаты нередко проникает в дом, досаждая тем, кто его не терпит. Я имею в виду табачный дым, а не вас, так как знаю, что вы все же терпите меня, что я мил вам, и вы огорчаетесь, когда я на вас ворчу.
– Весьма огорчаюсь, господин тайный советник. До боли, смею вас заверить! Я с ужасом слышу, что дым моей трубки, несмотря на все меры предосторожности, проник через щели. Мне хорошо известно предвзятое отношение вашего превосходительства к…
– Предвзятое отношение? Предвзятое отношение есть слабость. Вы сворачиваете на мои слабости, тогда как речь идет о ваших.
– Исключительно о моих, ваше превосходительство. Я не отрицаю ни одной из них и отнюдь не думаю их умалять. Прошу только об одном: поверьте, если мне еще не удалось совладать с иными слабостями, то, безусловно, не потому, что я считаю возможным ссылаться на мою болезнь. Говорю это вполне серьезно, хотя вашему превосходительству и угодно смеяться. Мои слабости, я бы даже сказал – пороки, непростительны. Но если я временами и предаюсь им, то отнюдь не физические немощи могут послужить мне оправданием, но душевное смятение. Да не будет сочтено дерзостью, что я позволяю себе воззвать к моему благодетелю и его великому знанию людей, напоминаю, что планомерный труд, служебная исполнительность молодого человека могут понести ущерб в момент, когда он переживает душевный кризис, когда все его мысли и убеждения переворачиваются под влиянием – я едва не сказал: давлением – нового, столь значительного окружения, и он непрестанно терзается вопросом, предстоит ли ему найти себя или потерять.
– Ну-с, дитя мое, до сегодняшнего дня вы, откровенно говоря, не дали мне заметить критических превращений, в вас совершающихся. В чем они состоят и к чему вы клоните, я, кажется, понял. Разрешите мне говорить прямо, друг мой. О политическом Икаровом полете, об извращенных политических страстях ваших юных дней я ничего не знал. Что вы изволили выпустить тот предерзостный и клеветнический пасквиль на крепостников, восхваляющий крайне радикальный строй, – об этом я не был в свое время поставлен в известность; иначе, несмотря на ваш хороший почерк и кое-какие знания, я, поверьте, не принял бы вас в число моих домочадцев. Ведь из-за этого мне нередко приходилось выслушивать от весьма достойных людей из высоких и высших сфер слова удивления и даже порицания. Если я правильно понимаю вас, – мой сын тоже намекал мне на нечто подобное, – вы решили вырваться из тенет ваших заблуждений и, покончив с ниспровергательскими тенденциями, встать на сторону правопорядка и исконных государственных устоев. Я, однако, считаю, что этот процесс созревания и прояснения, которым вы могли бы гордиться, следует приписать вам самому, вашему здравому уму и сердцу, а отнюдь не какому-то влиянию, или – еще того не легче – давлению извне. Считаю также, что он никоим образом не может служить объяснением нравственной смуты и неподобающего поведения, ибо, надо думать, это процесс выздоровления, оказывающий целительное воздействие на душу и тело. А последние так тесно связаны и переплетены, что одно не может находиться под воздействием, благодатно или гибельно не затрагивающим другого. Уж не думаете ли вы, что ваши революционные прихоти и эксцессы не имеют ничего общего с отсутствием того, что я назвал Антеевым возмещением цивилизации и духа с неведением простой и здоровой жизни на груди природы и что ваши физические хворь и слабость не то же самое, что и те умственные прихоти? Все это едино. Закаляйтесь и проветривайте тело, не утруждайте его водкой и едким дымом, и в вашем мозгу тоже зароятся благонамеренные, порядочные мысли. Вы избавитесь раз и навсегда от жалкого духа противоречия, противоестественного стремления исправлять мир. Выхаживайте насаждения ваших достоинств, старайтесь хорошо зарекомендовать себя в благодетельно упроченном, и вы увидите, что и ваше тело станет ладным и прочным сосудом жизнерадостности. Вот мой совет, если вам угодно ему последовать.
– О, ваше превосходительство, ужели я не воспользуюсь им! Как мог бы я столь благосклонный совет, столь мудрое руководительство не принять с прочувствованной благодарностью! К тому же, я убежден, что утешительные обещания, которые мне довелось выслушать, полностью сбудутся, оправдаются впоследствии. Но сейчас, покуда в высокой атмосфере этого дома трудно и мучительно свершается обращение моих мыслей и убеждений, в это время перехода из мира одних идеалов в другой мое душевное состояние еще крайне запутано, не свободно от тоски отречения, а потому предъявляет права на снисходительность. Что я говорю – права! На какие права я могу претендовать? Но смиренную надежду на снисходительность я все же решаюсь питать. Ведь с обращением связан отказ от многих, куда более существенных, пусть незрелых, мальчишеских, верований и упований, которые хоть и несли с собою много боли и озлобления, хоть и ввергали человека в мучительный разлад с правильно понимаемой жизнью, но в то же время тешили, возвышали его душу, влекли ее к гармонии с высокими истинами. Отказаться от фантастической веры в революционное очищение нации, в человечество, просветленное стремлением к свободе и справедливости, – короче, от веры в земное царство счастья и мира под скипетром разума, проникнуться жестокой в своей трезвости истиной, что натиск вечных сил, слепой и несправедливый, никогда не перестанет колебаться, давая перевес то одной, то другой исторической силе, – это не легко, здесь чувства вступают в опасный и тяжкий внутренний конфликт. И если при столь стесненных обстоятельствах, при всех этих болезнях роста, молодой человек ищет иногда забвения в бутылочке тминной или старается затуманить утомленный мозг благодетельным табачным дымом, – разве же он не смеет рассчитывать на известную долю сострадательного снисхождения у великих мира сего, чей могучий авторитет не вовсе непричастен к переживаемому им душевному кризису?
– Какое красноречие! В вас погиб патетический и льстивый адвокат – впрочем, может быть, еще и не погиб. Вам удалось сделать свои страдания занимательными для других, а следовательно, вы не только оратор, но к тому же еще и поэт, хотя с этим титулом не вяжутся политические восторги; политики и патриоты плохие поэты и свобода – отнюдь не поэтическая тема. Однако, если вы используете прирожденный ораторский дар, сделавший из вас литератора и политического деятеля, для того, чтобы представить меня в столь невыгодном свете и обернуть дело так, словно общение со мной отняло у вас веру в человечество и толкнуло вас в циническую безнадежность, это уж не слишком красиво! Я, кажется, желаю вам только добра, и вряд ли приходится досадовать, что, давая вам советы, я больше пекусь о вашем личном благе, нежели о благе человечества. Что же вы делаете из меня Тимона? Не поймите меня превратно! Я считаю вполне возможным и вероятным, что наш девятнадцатый век не только продолжит прошлый, но предназначен стать началом новой эры, когда мы сможем усладить свой взор видом человечества, подымающегося к своей чистейшей сущности. Правда, здесь возникает опасение, что восторжествует средняя, чтобы не сказать – серенькая, культура; ведь одним из ее отличительных признаков и является то, что многие, кому это вовсе не пристало, суются в государственные дела. Снизу – это сумасбродная претензия юнцов влиять на сугубо важные моменты государственной жизни, сверху – склонность уступать им, по слабости или от чрезмерного либерализма. Все это только убеждает в том, какими трудностями и опасностями чревата излишняя либеральность, дающая простор притязаниям всех и каждого, так что в результате уже не знаешь, каким желаниям и угождать. В конце концов всем станет ясно, что излишняя снисходительность, мягкость и деликатность до добра не доведут, поскольку несогласный, а подчас и брутальный мир следует держать в порядке и повиновении. Сурово настаивать на законе необходимо. Разве не стали теперь уже проявлять чрезмерную мягкость и сговорчивость в вопросах о вменяемости преступников, и не слишком ли часто медицинские освидетельствования и экспертиза задаются целью избавить злоумышленника от кары? Надо обладать характером, чтобы устоять против всеобщей расслабленности, а посему я тем больше ценю недавно представленного мне молодого физика, некоего Штригельмана, который в подобных случаях неизменно проявляет характер и еще недавно, когда суд усомнился во вменяемости одной детоубийцы, твердо и решительно высказался в том смысле, что она безусловно вменяема.