Дом под утопающей звездой - Зейер Юлиус (е книги .TXT) 📗
Из всего, что я рассказал, вы уже сами могли вывести, что я из тех, которые не знают, что им делать со своей жизнью. Сколько вытерпел я сразу же после изгнания из отцовского дома — мне было бы неприятно вспоминать, а вам слушать. Вы можете сами представить это себе, зная, что у меня не было никаких практических знаний, необходимых, чтобы заработать на жизнь.
Того, что называется призванием, у меня не было также. Было, пожалуй, одно: мне казалось, что у меня большие способности к сценическому искусству. И я думаю, что я не совсем ошибался, и что если бы я родился кем угодно, только не словаком, — я мог бы наверняка найти в этом ясную цель жизни… Теперь мне уже это безразлично, когда все-все, вся жизнь лежит за мной в развалинах, мусоре и обломках. Благодаря тому, что словацкого театра не существует, у меня исчезла из глаз эта определенная цель. Я опять стукнулся лбом о железную решетку вокруг притесненного народа, которому нельзя свободно развиваться, о твердую, как скала, стену своего, враждебного мне предназначения.
Из чужих языков я лучше всего знал немецкий, в нас всегда вколачивали неметчину больше, чем туранский диалект, которым нас мучают теперь. Но играть по-немецки мне не хотелось, я от природы ненавидел все немецкое. После долгой внутренней борьбы, я, однако, решился на это и поехал в Германию. Оказалось, что, хотя я свободно говорю по-немецки, но с невозможным для сцены акцентом.
«Жаль вас, — сказали мне, — очень жаль, но вы вызывали бы смех». А вызывать смех — это, пожалуй, самая печальная участь. Меня утешали, что, может быть, со временем я могу преодолеть это препятствие. Я ухватился за эту надежду. Поступил в какую-то бродячую труппу. И там было начало ужасного отрезвления от мечтаний.
После этого я попал, наконец, в постоянный, тайный театрик, но и там мне давали только самые незначительные роли. Развитие при таких условиях было невозможно. Я упорно боролся, но, в конце концов, меня совершенно измучили эти бесплодные усилия, мною овладело отвращение к закулисным отношениям, к этим достойным презрения людям, и я, отравленный горечью рассеянных грез, без веры уже в самого себя, мучимый и поражением, и тайным упреком отступничества, бросил свое единственное призвание и, проклиная Германию, где я не мог найти второй родины, убежал — это вполне соответственное слово — во Францию.
О пребывании здесь я не много расскажу вам. Судьба швыряла меня, как мяч, и я с отчаянием добивался только какого-нибудь куска хлеба. Минутами я цеплялся за берег и снова безнадежно тонул. Я переехал в Англию и долго жил там, или вернее, чуть не умирал от голода. Оттуда предопределение мое занесло меня на несколько лет в Мексику. Наконец, я снова вернулся сюда и достиг положения, в каком вы меня видите сейчас.
И весь этот период моей жизни беспрестанно наполняли одни утопии, за которыми я гнался, к которым рвался — увы! — напрасно! Но и теперь еще я возмущаюсь против них — и даже люблю их. Утопии! Почему утопии? Все мои стремления и планы были совершенно возможны и способны к жизни, и если они рушились, то только потому, что я не принимал в расчет людской злобы, зависти или неприязненного безразличия. Несомненно, моя личная слабость и отсутствие терпения были также сильно виноваты. Прежде всего, привела меня к гибели любовь к искусству, потом жажда славы, и, наконец, мечты о большом богатстве, которые я надеялся осуществить за океаном. Химеры и обольщения! Мусор распадающихся грез засыпал всю мою душу и сделал из моей жизни бесплодную пустыню… Но нет, нет, это сделала только моя вина, о, та моя вина, та моя вина…
Он сразу умолк, голова его тяжело упала на грудь, все тело его лихорадочно дрожало, глаза были смертельно печальны. Мы оба долго молчали. Я боялся заговорить, чтобы это не вышло похожим на то, будто я из любопытства хочу что-нибудь узнать о вине, о которой он помянул с такой искренней и глубоко патетической нотой в голосе. Наконец, Ройко медленно поднял голову, глаза его блуждали по деревьям, откуда к нам неслось веселое щебетанье птиц.
— Теперь вы знаете все, — довольно спокойно сказал он, словно буря в нем совершенно утихла. — Вы знаете все в общих чертах. На подробности же не хватило бы целой книги. Чего только не пережил я в разных чуждых странах! Чем я только был и чем не был! Даже чем-то вроде камердинера у одного аристократа. Это случилось в дороге и вследствие стремления к одной великой цели, которой, как и всех других, я не достиг. Вы видите, с какой откровенностью говорю я, если даже признаюсь вам в том, что очутился почти в ливрее, я, — приверженец свободы, жаждущий сокрушать пути свои и чужие! Что за скачок, — наверное подумаете вы, не зная подробностей, — с поднебесного пути артиста, пылающего жаждой бессмертной славы, в переднюю, почти в лакейство… И в этом, бесспорно, есть немного правды, но — черт возьми все! — какое мне теперь до этого дело! Я расстался со всеми призваниями, счастье всегда оборачивалось ко мне спиной.
Как истинный raté и declasse [4], как говорят здесь, я принадлежу к самым печальным явлениям нынешней цивилизации, в которой всегда, с первых лет жизни, я инстинктивно чуял что-то враждебное мне и пагубное. Поверите ли вы, однако, что все это теперь не причиняет уже мне никакой боли? Я сказал вам, что в настоящее время я состою маленьким служащим в одном промышленном заведении. Я не умираю ни от голода, ни от холода и не хожу в лохмотьях. Тысячи людей, лучше меня, не пользуются благополучием. Я могу умереть спокойно и нормально. Чего же мне еще желать? Разве что скорейшего конца.
Недавно, перед самым поступлением в вашу больницу, я почувствовал себя больным. Хотя смерть для меня безразлична, я все же механически искал облегчения и мне дали в заведении, где я служу, адрес врача, по обязанности опекающего наш персонал. По пути к нему меня постигло скверное происшествие с этим омнибусом…
Он перестал говорить, побледнел и начал снова дрожать в лихорадке.
— Вам хуже, — воскликнул я, — вы говорили слишком долго, устали и раздражились! Я упрекаю себя, что не предупредил этого. Пойдемте, я поведу вас, вам нужно лечь в постель. Сон укрепит вас.
Он послушно встал и позволил повести себя.
ерез несколько дней он настолько оправился, что собирался покинуть больницу. Мы теперь были уже настолько близкими знакомыми, что я с улыбкой признался ему, что видел его у св. Юлиана, что шел за ним и так комично заговорил с ним. Он не помнил этой встречи. — А что вас так заинтересовало во мне? — удивился он. — Уже одно то, что вы живете в доме, который казался мне таким таинственным и в который я так сильно хотел попасть.— Это будет теперь очень легко, — с улыбкой сказал он. — Я уверен, что вы не забудете меня в ту минуту, когда я выйду из двери больницы, и посетите меня не один раз. Хотя вы наверняка не найдете в этом доме ничего сверхобычайного. Я сам едва только поверхностно знаю своих ближайших соседей. Вероятно, и там есть интересные люди, как и во всяком другом доме. Да ведь, в конце концов, каждый человек интересен, настолько, понятно, насколько мы достигнем его глубины, его настоящей сущности. Но разве это вообще возможно, даже тогда, если бы он ничего не скрывал от нас? Ведь мы даже самих себя не видим почти никогда без покровов нашей фантазии, добровольных обманов или пристрастия к собственному «я». Но как бы там ни было, навестите меня поскорее, хотя бы ради моих соседей.
— Прежде всего, я приду ради вас, — откровенно сказал я, — и ради вашего здоровья, которое хоть и вернулось, но все же долго еще не будет стойким.
Мы пожали друг другу руки и расстались.
Спустя несколько дней после этого я отправился в путь к дому «под утопающей звездой», чтобы отыскать Ройко. Все время, что я его не видел, он присутствовал в моей душе непрерывно. Я чувствовал какую-то неопределенную грусть, которая, без сомнения, была следствием всего, что он рассказал мне. Он сам казался мне утопающей, полуутонувшей звездой, кораблем, разбитым о скалы жизни. Он оказывал на меня влияние такое сильное, что я даже сам удивлялся. И так властно на меня действовало не то, что я о нем знал, а то, что я о нем основательно или неосновательно предчувствовал.