Город за рекой - Казак Герман (серия книг TXT) 📗
— Miserere! Miserere nobis!
Но тут опять возвысился голос чернорубашечника с квадратным черепом:
— Скорбите по ангелам, будто бы они утешат вас. В небе летают только переодетые гарпии, только снаряды и ядовитые бациллы, высасывающие из вас соки. Тот дурак, кто все время оказывается лишь жертвой. Смотрите, — продолжал он самодовольно, между тем как фигура его раздувалась и раздувалась, точно ее накачивали, и вот уже надутый колосс стоял на помосте, как на постаменте, — всегда есть те, кто двигает, и те, кого двигают, есть хозяева жизни, и есть стадные существа, есть страдающие от жира и страдающие от голода, надо только нужный номер вытянуть в этом мире и уметь стоять на освещенной стороне. Слабость толкает к надругательству, забитость — к новому притеснению. И в игре народов — один ходит козырями и тузами, другие же, с плохими картами, вынуждены пасовать и сдаваться. Право есть то, что полезно мне на земле, а правда — что приносит выгоду моему образу мыслей.
Так он стоял тут, надутый. Как комья летели из взволнованной толпы слова. "Всякая правда есть ложь!" — выкрикнул возбужденный голос. "Нам внушали, что человек — венец творения, — взметнулся язвительный смех, — а он — навозная куча, вот кто! Отбросы, шлаки природы — вот что такое человеческий род!"
— Вот мы и сошлись во мнении! — крикнул надутый в кровавой маске. — Уж я-то вам привью слепое повиновение. Если вы и в самом деле навозная куча!
Его речь потонула в потоке скабрезностей. Кровавые маски разразились грубым смехом, в который вплетались и женские визгливые голоса. Фигуры стояли непомерно раздутые, с накачанными мышцами, с воинственно и зло выставленными локтями.
— Ну ладно, — раздался из смятенной толпы зеленых масок чей-то голос, говоривший едва держался на ногах, — если мир в последние два тысячелетия ни на крупицу не улучшился, если человечество только и состоит что из убийц и убиенных, из палачей и массы жертв, тогда к черту силу духа и все эти сказки, которыми нас морочат религия и философия, прочь выдумки о боге и божественных царствах, вон Саваофа и Брахму, Будду и Христа, святых и апостолов, конец проповедникам и мудрецам древних времен, байкам о рае и избавлении — да будет тогда хаос, великая пустота, навстречу сумеркам богов, всевластью разрушения, вперед к торжеству зла, к аду насилия!
Фигура говорящего сотрясалась в судорогах отчаяния, и в рыдающем ритме стала колыхаться, раскачиваться, точно дервиши, из стороны в сторону страдающая масса зеленых масок. У архивариуса стучало в висках, мутилось сознание. Острая боль пронизала сердце, которое сжалось, точно губка. Сдавило дыхание. Наяву ли это все происходило или люди и речи только снились ему? Неужели он был очевидцем отчаянной теодицеи или мессы сатаны? Если бы в сей миг разверзлась вдруг земная твердь, чтобы поглотить его вместе со всеми этими существами, он бы, кажется, не ужаснулся, он бы воспринял это как освобождение от безумия, как спасительный конец.
Черные фигуры, безобразно раздутые, готовы были вот-вот лопнуть. Водянистые глаза мегер пусто таращились на потолок, ременные плетки свисали с бедер. Что здесь было? Грубая наглость и жестокость черной гвардии, стоны и горькие проклятия униженных — все это выглядело не как частный момент, а как сконцентрированная картина ада, который создали друг другу сами люди. Мумия-президент камнедробильной фабрики, пожалуй, мог бы торжествовать.
Роберт чувствовал обращенные на него взгляды устроителей собрания, пригласивших его сюда; они словно бы пеняли ему, что он слишком долго остается в роли безучастного зрителя. Ему представилась сцена торга-обмена, но здесь нажим, кажется, был сильнее. Чего ждали от него? Вмешательства должностного лица — или человеческого участия? Он приглашен в этот город на должность хрониста, но не судьи. Ему, может быть, к каждому надо было подойти и с каждым отдельно поговорить, чтобы освободить если и не от страшного мира, то хотя бы от страха перед ним. Имел ли он право притворяться и обращаться с речыо? Он не был одним из них, не был и членом Префектуры. Здесь обнаруживались сила и бессилие, торжество и скорбь, столь жестоко противостоящие, что взывать следовало бы к мировому судье, к авторитетному форуму Префектуры. В то время как в голове его проносились все эти мысли, он неожиданно для себя начал говорить.
— Наша жизнь, — были первые его слова, — не может быть ничем иным, — он с трудом перевел дыхание, — как только естественным движением к смерти.
Он настороженно смолк, как будто высказал какое-то страшное суждение. Он мог бы определить жизнь и как духовное средство достижения смерти, но это прозвучало бы двусмысленно, хотя и выражало бы то же самое понимание. В памяти у него оставались слова, с которыми обратился к нему в день его приезда невидимый Префект. Неужели мысли Префектуры помимо его воли вошли в его сознание и слова, которые он только что произнес перед этими запуганными существами, были не его слова?
— Никто уже больше не есть он сам, — сказал он громко, как бы в ответ на собственный вопрос, и увидел, как собравшиеся тяжело и медленно закивали головами, словно показывая, что он верно определил их самих и их состояние.
— Мне представляется это так, — продолжал Роберт, на ходу формулируя мысли, — как будто зло, низость, гадость, все вообще мерзости принесены в мир не кем иным, как нами самими, нашим разумом. Этим жалким разумом, который способен лишь на уничтожение. Который полагается на так называемую действительность, на видимость, на преходящее, на борьбу за счастье. Все, что мы принимаем за реальность, на самом деле всегда оказывается фальшивой монетой.
Сотни пар глаз не отрываясь смотрели на него из мертвенной тишины. Он говорил, что в собраниях большого Архива, куда его командировал город, содержится в протоколах все, что известно о страданиях и надеждах человека, есть там и о них, об их муках. И что страшные силы погружаются там в призрачное ничто, лишенное всякой действительности.
— Если я говорю, — заключил хронист, — что жизнь есть подобие смерти, то знание этого не даст вам утешения. Утешение дарит лишь верующая любовь. Но вы может быть, чувствуете, что есть более глубокий смысл, возвышающийся над горем и нуждой каждого отдельного человека.
Дремотная вялость легла на лица присутствующих. То, что еще недавно распаляло и возбуждало каждого, поблекло, подернулось завесой. Даже брань безобразно раздувшихся чернорубашечников, которые точно вышли из грязевой ванны, доносилась из ушедшего мира. Хотя они все еще силились выкрикивать привычные команды: "В строй! На колени! Рассчитайся! К столбу! Шаг вперед! В камеры!" Казалось, что страх объял собравшихся, однако никто не шевельнулся. Все только вяло отворачивали головы, словно реальность больше не касалась их. И надсадный лай отдававших команды перешел в хриплое брюзжание. Одеревенело стояли на помосте раздутые фигуры с налитыми телами, точно набитые чучела.
Архивариус не спеша подошел к ним.
— Каинова печать, — сказал он, — навечно останется на ваших лбах.
Он слегка ткнул кончиком своей ручки в грудь чернорубашечника.
— Стаффаж, — произнес он.
Послышался шипящий звук, как будто выпустили воздух из тугой резиновой кишки. Надутый брюхан стал ужиматься, сморщиваться, оседать, как пустой мешок, и вот уже одна униформа осталась лежать на полу.
Одна за другой валились дутые фигуры, чучела власти, крикуны, испуская удушающий смрад.
— Так, мои господа! — воскликнул архивариус.
По лицам собравшихся пробежала тень улыбки. Хотя многие еще не вышли из летаргического оцепенения, чтобы почувствовать освобождение от спектакля. Некоторые вялой рукой проводили по лбу, точно силясь припомнить, с какой целью, для чего они тут были. Один из устроителей собрания протянул архивариусу сверток рукописей. На обертке внушительной связки, которую Роберт, чуть помедлив, принял, стояла надпись: "Протоколы страшной секунды".
Толпа уже расползалась, робкая и пришибленная, к выходам; словно холодное забытье смывало все былое. По подвалам пронеслась ледяная струя воздуха, казалось, что она вбирала в себя всю боль. В то время как последние фигуры скрылись из виду, архивариус заметил, что из других коридоров выползают новые группы зеленых масок.