И был вечер, и было утро - Васильев Борис Львович (лучшие книги онлайн txt) 📗
Мне кажется — да, признаться, и бабушка так думала, — что Данила Прохорович перед смертью услыхал крик из собственного дома. Слабенький писк новой жизни: его супруга от грохота, огня и криков разрешилась преждевременно, но младенец выжил. Мальчик, о котором так мечтал мой прадед. Его душа пробудилась, когда душа Данилы Самохлёбова отлетела в небытие, и в семье всегда верили, что сын станет отцовской копией.
А на Нижней баррикаде упорно отстреливался Амосыч. Он обложился револьверами и, громко ругаясь, держал солдат на расстоянии, давая возможность остальным защитникам разбежаться. И они разбежались, пока Амосыч отстреливался, и солдаты взяли только его, и то когда кончились патроны. Его чудом не забили насмерть: спасло то, что кому-то позарез понадобился фарс с громким процессом. И Евсей Амосыч, оклемавшись, выступил с последним словом на этом процессе да так, что речь его еще при мне изучали в школах.
Дольше всех — даже дольше Амосыча — держалась группа с Верхней баррикады, отошедшая в развалины Успенского монастыря. Они умолкли только на следующий день, и, строго говоря, восстание продолжалось не шесть суток, а ровно неделю, да и умолкли-то потому, что у них уже не было ни сил, ни патронов. И вот о них, об этой центральной группе, мне следует рассказать подробнее, потому что именно там и оказались все три героя города Прославля.
Они, отстреливаясь, отступали прямо вверх через единственную площадь Успенки, где, если припоминаете, была сосредоточена вся религия: Варваринская церковь, костел, мечеть, синагога и чей-то молельный дом. Этот путь сразу оторвал коренных успенцев — Прибыткова, Третьяка и Васю Солдатова — от родных домов, но они с детства прекрасно знали заросшие бузиной и крапивой развалины с остатками фундаментов, переходов и даже подвалов. Здесь, в этих не очень просторных, но очень заросших катакомбах, они могли с легкостью оторваться от преследования, затеряться и исчезнуть, но они не сделали этого. Они зацепились за руины, навязывая бой и давая тем самым возможность затеряться и уйти другим. В составе этой группы были три отличных стрелка — Сергей Петрович, Гусарий Уланович и Борис Прибытков, да и Коля с Василием уже набили руку, и солдаты вскоре прекратили атаки, осыпая последнюю пятерку беспрерывным ружейным огнем.
— Сдавайтесь! — через каждый час кричали офицеры и даже сам чиновник для особых поручений. — Вы окружены! Сдавайтесь!
Они и вправду вскоре оказались в полном окружении — полном, с точки зрения офицерства. Коренные успенцы знали десятки тайных лазов, троп и переходов, и грозное «Вы окружены!» на них не действовало.
— Уйдем, — сказал Вася. — Тут ход есть в огороды, что за красильней. Ползком, правда.
— Вам нравится ползком, Сергей Петрович? — спросил Борис. В глазах его, в движениях и в самом вопросе появилось что-то лихорадочно-возбужденное, что, правда, пока на стрельбе не отражалось. — Как ползучесть уживается у вас с гордостью, любопытно?
— У меня не гордость, Борис Петрович, у меня достоинство, — усмехнулся Белобрыков. — Люди часто путают эти свойства характера, но если однажды перепутают навсегда, будет весьма прискорбно.
— Почему?
— Почему? Потому что гордость чаще всего есть форма презрения к людям, а чувство достоинства — уважения к ним. Вы не находите, что в этом и состоит принципиальная разница между нами, товарищ эсер?
— Принципиальная разница между нами заключается в том, что когда вас торжественно везли на белой лошади господа офицеры, я стоял за канатами среди прочей публики.
— И начали люто ненавидеть меня.
— Вас? Нет, Сергей Петрович, все сложнее: порядок вещей. Такой порядок хотелось взорвать немедленно, почему уже на следующий день после вашего триумфа я вступил в боевую организацию партии социал-революционеров.
— Что это вы сегодня разоткровенничались, Борис Петрович?
— А это потому, что нам отсюда не выбраться. Тот подземный ход, на который надеется мой оруженосец, узок, как крысиная нора. Нам просто не дадут времени, чтобы воспользоваться им.
«Неужели они спорили во время боя? — скептически спросил я. — И о чем? О том, что и так ясно каждому?» «Каждый субъективно прав даже в своих заблуждениях, — сказала бабушка накануне полета Гагарина и собственной смерти. — Но, кроме правды человека, есть правда истории, и вот об этой правде они могли только догадываться и то каждый по-своему».
Там, в развалинах старого монастыря Успенья Божьей Матери Прославльской, не знали ни того, как ими распорядилась судьба, ни того, как будут оценены их действия в будущем. Для них существовала данность, которая стреляла в них и в которую стреляли они. Но — странное дело, не так ли? — отстреливаясь, они ни на мгновение не прекращали спора: единство, которое привело их на баррикады, по непреложным законам диалектики превращалось в свою противоположность, ибо человеку свойственно считать себя правым даже в собственных заблуждениях.
— Мышеловка, — вздохнул Прибытков. — Мы влипли в мышеловку, Белобрыков.
— Вы имеете в виду эти катакомбы?
— Я имею в виду мышеловку истории, товарищ большевик. Вы принимаете такую формулировку?
— Следует понимать, что вы сожалеете о собственном благородном порыве?
— В результате наших порывов победило Пристенье, а мы оказались в роли мартышек, таскающих каштаны из огня. Все бессмысленно, Сергей: Пристенье непобедимо во веки веков.
— Поразительно, до чего отвага эсеров легко превращается в панику, — усмехнулся Сергей Петрович. — Нет, Борис, победило не Пристенье, потому что в разведке боем нет победителей. А разведку провели мы, и поэтому завтра победим мы. Завтра, Борис, грядут великие бои за справедливость, и следует готовиться к ним, анализируя причины наших неудач, а не впадая от них в отчаяние.
Рядовые бойцы, казалось, не обращали внимания на своих лидеров. Гусарий Уланович, утомленный бессонницей и слегка очумевший от грохота и пальбы, окончательно решил, что он под Плевной, а басурманы наседают. Бедный ум его наконец-таки прояснился, пелена ирреальности начала рассеиваться; отставной поручик как бы проснулся, но проснулся тридцать лет назад.
Коля Третьяк все время думал о Шурочке. О том, ночном свидании, о клумбе и слезах и о свидании несостоявшемся, когда любимая лишь на миг мелькнула в окне, чтобы крикнуть «Уходи, Коля!» Он не пытался понять, почему Изот ловил его именно возле заветного дома — сам ли он в том был виноват, неаккуратно пробираясь, или кто-то заранее знал, что он непременно появится там? Коля не только не думал об этом — он даже не вспоминал, кого он треснул на бегу своим полупудовым кулачищем. Он был весь сосредоточен на своей любви и на своей любимой и даже стрелял, улыбаясь.
А секрет тут был: за сутки до Колиной попытки увидеть Шурочку бабка Палашка навестила только что вернувшегося из отлучки мельничного магната. Он не пожелал ее видеть, но она намекнула на семейную тайну и была допущена. При этом сам Иван Матвеевич пил чай с московскими пряниками, а Палашка торчала, как водится, у порога.
— Ну, сорока, что на хвосте принесла?
— Я-то ничего не принесла, а вот кабы дочка твоя не принесла.
Эх, если бы Круглов не пил тогда чай или — что еще лучше — пригласил бы к столу бабку Палашку! Но этого не случилось, бабку ожгла обида, и она сболтнула всю тайну с порога.
— Что-о?.. Ты гляди, болезная, говори, да не заговаривайся!
— Эх! — Дурочка смело протопала к столу и уселась напротив. — Обгулял твою девку Коля Цыган. Погоди, погоди, не надувайся, сама видела, вот те крест святой. Любовь у них, а любовь благословлять надо.
— Что? За подзаборного цыгана…
— А коли бы у этого подзаборного да тысчонки три?
— Не бывать!
— В дело твое войдет, парень работящий. А уж внуки-то красивенькие да ладненькие пойдут: цыганская кровь сильная.
— Чтоб моя Шурка да без мово разрешения…
— На это, Матвеич, девки разрешения не спрашивают, Шурка твоя с марципаном девка, цыган долго не выдержит. Вот тут хватай его, и сразу — под венец….