Сны и страхи (Сборник) - Быков Дмитрий Львович (онлайн книги бесплатно полные .txt) 📗
Мазуров тогда сказал: другая планета? Клингенмайер предположил, что текст вообще не о понятиях и написан не словами, а шифрует именно соотношения, т. е. при подстановке любых слов получается осмысленно. Это уж так было мудрено, что никто не понимал, но Клингенмайер успешно подставлял, и всегда у него получалось осмысленно — якобы Мерлин открыл алхимические соотношения между всеми вещами, и если ими пользоваться, то можно вести себя правильно. Манускрипт оставался не прочитан, — по крайней мере, ни одна версия не была полностью обнародована, — но Клингенмайер, судя по его удивительной биографии, вел себя правильно. Зато был открыт и обнародован закон Калиновского — о статистическом распределении сходных оборотов в тексте, — а вслед за ним и десяток правил, которые Стрельников запомнил с тех самых пор, да не к чему было приложить. Теперь лежало перед ним нечто полюбопытней, чем манускрипт Мерлина, — с той разницей, что текст был понятен, даже слишком; непонятно было, откуда он взялся и как действовал. Потому что ведь забирало, он с радостью это почувствовал (во всяком филологе первичен вкус, не верьте тому, кто скажет, будто вкус антинаучен): действовало с такой силой именно потому, что написано было с двух точек, как с двух точек снят штурм в «Гражданине победителе», — но у камеры нет своих пристрастий, как же Шелестов в себе так соединил? Ответ о двойном авторе разрешал все противоречия, но вот же штука…
Любимый час, любимый вид: ночь, половина первого, высшая точка его интеллектуальных возможностей — Садовников рассчитал им всем биоритмы. Лампа, яблоко, слои сизого дыма, сырые крыши в окне. Он применил третье правило Калиновского — статистика конструкций «существительное плюс глагол в функции грамматической основы»: во фрагменте А насчитал 283, во фрагменте Б — 295, в пределах погрешности, а в «Мареве» — 300 на 60 страниц, то есть процент сошелся до десятых. Пересчитал. Для таких вещей хорошо держать лаборанта, но какой ему лаборант? — вся молодежь обслуживала патриарха Долбенина с его фольклором; кому нужен фольклор, что в нем? Ладно же, что нам скажет пятое правило — существительное с прилагательным в препозитивной позиции (на всякий случай он посчитал потом постпозитив — Шелестов, будь он А или Б, этим наследием символистов почти не пользовался. Луг зеленый, сердце горящее… мои одиннадцать лет, мой Псков, «Весы» в отцовской приемной). Сходилось. Он замерил и среднюю длину слов в предложении — положим, фрагмент Б, как положено сводке боевых действий, был и впрямь динамичней, 8 против 12 в любовной главе, — но те же цепочки однородных глаголов, независимо от того, Панкрат ли уестествлял свою Анфису, семьдесят вторая кавдивизия — восставших вешенцев… Было около пяти и сна ни в одном глазу, когда он взялся за Гулина.
Гулин разочаровал его еще в первом чтении — типичный народолюбец, писал, как человек с бесконечным запасом времени — вяло, многоречиво, мутно. Разумеется, ничего общего с бешеным водоворотом первых двух частей у Шелестова, с двумя стремительными воронками — любовной и революционной; войну Гулин писать вообще не умел — видно было, что ни дня не пробыл в строю, в казачестве любил только патриархальность и зверство, особенно подробно описывал еду, дела половые у него выходили так сахарно и скучно, что чувствовалось желание скорей вернуться к еде; вообще проза была сырая, никакого сходства с глаголистой, поджарой, жарко дышащей скороговоркой Шелестова, всегда словно шепчущего бабе в ухо, соглашайся, мол.
Для очистки совести прогнал его через третий и пятый подсчеты — ничего, конечно, общего, сам ритм фразы другой. Если «Пороги» и писала чья-то вторая рука, принадлежала она молодому, горячему и не испорченному опытом — тому, кто должен бы полностью дублировать Шелестова, с той поправкой, что противоположных взглядов. Что могло все это значить? Где, в какой миг происходил в голове у автора этот полный разворот — никак не сказывавшийся на силе и плотности слога? Сон начинал уже обарывать Стрельникова, он всегда в седьмом часу дремотно смаривался (привычка думать в темпе и манере разбираемого текста осталась у него с детства, он и теперь разговаривал с собой на языке «Порогов») — но прежде чем закемарить, исключительно лишь для очистки совести, решился на последнюю пробу. Правду сказать, десятый закон учитывал закономерность третьестепенную и не нашедшую покамест применения: ясно было, что и длина фразы, и количество глаголов на абзац — писательские константы, обозначающие скорость мышления, энергию, а число инверсий говорило о склонности к перверсии, но к чему нужен десятый закон — сам Калиновский знал приблизительно, а теперь уж не спросишь. Но Стрельников, при всем быстроумии, был лингвист добросовестный, тем и славился, — и еще час убил на то, чтобы прогнать оба фрагмента по десятому параметру.
Когда досчитал, сон отлетел от него мгновенно: так шпион машинально раскрывает шифровку, выписывает слова, пользуясь железнодорожным справочником или мало ли, — а потом читает получившееся, и волосы встают дыбом. Десятый критерий Калиновского давал разброс полный, полярный, — не простое несовпадение, а законченную противоположность, найти которую так же трудно, как идеальную возлюбленную. Вопреки всем прежним пунктам, результат десятой проверки вопил: не он, не он! Фрагменты А и Б писали не разные, но взаимоисключающие люди, стивенсоновские Джекил и Хайд. Стрельников и пересчитывать не стал, ибо о чем-то таком догадывался с самого начала.
Просчитал Гулина — Гулин и тот оказался больше похож на автора А, чем автор Б. Но Гулин — это уж было так, для последней честности. Склизкое питерское утро застало Стрельникова над листком отчета: он не знал, как об этом написать. Сидел серый, с отросшей за ночь колкой щетиной, тер лоб и щеки и вертел в голове одну фамилию: Дехтерев, с этим надо идти к Дехтереву, но что ж я ему скажу?
30 ноября 1928, Ленинград
— Ну-с, господин Логинов, — сказал седой, краснолицый, бодрый Дехтерев, усаживаясь напротив субтильного субъекта и прихлопывая себя по коленкам. Дехтереву принадлежала крылатая в медицинской среде фраза — если больному при виде врача не делается легче, к чертям свинячьим такого врача! — и при виде его приободрялись даже здоровые. Казалось бы, Логинов — страдалец, особенно безумный, озлобленный, — должен был с первого взгляда возненавидеть этот сгусток душевного и физического здоровья; однако Дехтерев излучал такую надежность, что его посещения ждали, как манны. Субтильный не выглядел больным — ни затравленного взгляда, ни навязчивых движений, настораживала, пожалуй, лишь рассеянная мечтательность, но кто же сейчас не мечтателен? Если смотреть по сторонам и все понимать, с ума сойдешь.
— Здравствуйте, профессор, — ответил Логинов с радостной готовностью, словно давно ждал случая поговорить с умным человеком. Так оно и было: люди, окружавшие его в финотделе, были по большей части глупые, и в Капоэре, как назло, попадались простые души.
— Где же мы сегодня? В Ленинграде или Капоэре? — спросил Дехтерев без тени насмешки.
— В Ленинграде, профессор. Разве вы не видите?
— Да как же я увижу?
— Очень легко, — сказал Логинов с детской улыбкой. — Я был бы тогда не господин Логинов, и господин Логинов не ответил бы вам.
Дехтерев был видный спец, и «господин», равно обращаемый к больным и здоровым, сходил Логинову с рук.
— А вчера?
— Вчера чудом только я спасся, — доверчиво признался Логинов. — Обратите ваше внимание, что переход далеко не всегда совершается в минуту критическую. Напротив, иногда в самый приятный момент. Но вчера была действительно погоня, я завернул за угол и ощутил себя в больнице. Что происходит там теперь, я не знаю и возвращаться боюсь, но дело начато, и нужно его окончить.
То есть он понимает, что сидит в больнице; очень интересно.
— Дело какого рода?
— Я переправляю через границу крупного человека, значительного.
— Чем же именно значительного? Или вам нельзя здесь говорить об этом?