Живые и мертвые - Симонов Константин Михайлович (читать полную версию книги .txt) 📗
Он задумался о сыне, лежавшем в госпитале без правой руки, и, не открывая глаз, услышал, как кто-то тихо зовет его: «Алексей Денисович…» — зовет тихо, словно проверяя, не спит ли он. Услышал и открыл глаза, подумав, что это Синцов. Но перед ним стоял не Синцов, а непохожий на себя комбат Рябченко. Молодое лицо его заросло рыжей щетиной и от смертельной усталости казалось старым. Он стоял над Малининым в своей кавалерийской шинели, разорванной и дочерна закопченной еще днем, когда он растаскивал вместе с бойцами пожарище. Левая рука его, раненная перед наступлением, была замотана черным бинтом, а правой он тяжело опирался на обломанную ручку лопаты: пальцы на правой ноге были так поморожены, что он мог ступать только на пятку.
Так стоял перед Малининым его комбат, старший лейтенант Рябченко, двадцатидвухлетний, все перевидевший, отступавший, доотступавшийся до Москвы, а теперь наконец вторые сутки наступавший под ней; три раза раненный, из них два раза не выходя из строя, обмороженный, годящийся в сыновья ему, Малинину, комбат Рябченко.
— Ну, чего пришел, комбат? — сказал он, не понимая, что от слабости и боли говорит слишком тихо и что поэтому, а не почему-нибудь еще, Рябченко так низко нагибается, чтобы расслышать его. — Чего пришел? — повторил он.
— Раненых проведать.
— Как бой идет?
— Нормально. — Рябченко посмотрел на Малинина, обвел глазами других раненых и сквозь усталость улыбнулся юной улыбкой. — До утра бы только дотерпеть. Больно уж посмотреть хочется, чего мы наковыряли! Ребята вперед ходили, говорят, немецкие машины по всему полю в снегу стоят, застряли.
— Рассветет — посчитаешь.
И оттого, что Малинин сказал «посчитаешь», а не «посчитаем», как сказал бы в другое время, Рябченко с тоской подумал, что вот к рассвету придут сани, которые он сам послал разыскать хоть из-под земли, и Малинин уедет от него и от батальона, и они больше никогда не увидятся, потому что если Малинин даже и выживет, то при таком его возрасте вряд ли после тяжелого ранения его пошлют обратно на фронт, тем более — в батальон, на передовую. «Куда уж там пошлют!» — подумал Рябченко. А вслух сказал только:
— Ну, как ты? — потому что не нашел других слов, чтобы выразить свою тревогу за Малинина.
— Ничего, — сказал Малинин. — Мы тут не пропадем. Лежим у печки да греемся. Иди к своим обязанностям, не отрывайся из-за нас. — И, снова вспомнив о том, о чем уже говорил санитарке, попросил Рябченко, если есть возможность, прислать Синцова. Есть дело…
Рябченко кивнул. Он знал, какое это дело.
— А ты иди, — сказал Малинин. — Молодой, а как апостол, с посохом ходишь, — улыбнулся он. Но от приступа боли улыбка эта неожиданно оказалась такой изуродованной, что у Рябченко чуть не полились слезы.
— Иди, иди… — прямо и строго глядя в его повлажневшие глаза, повторил Малинин, не словами, а всей силой своих чувств как бы добавляя при этом: «Иди и живи, будь жив, очень тебя прошу! Ты еще молодой, ты еще только полменя, тебе живым надо быть! Уж если кому и надо, так как раз тебе… Живи, пожалуйста, слышишь, комбат Рябченко!»
И Рябченко повернулся и, опираясь на палку, поспешно вышел, потому что из всех зрелищ, которые было трудно видеть на войне, зрелище раненых для комбата всегда было самым тяжелым. Рябченко вышел, а Малинин продолжал смотреть на метавшуюся в проеме плащ-палатку, из-под которой все несло и несло снег. Рядом однообразно и жалобно стонал раненный в живот боец и все время просил пить, хотя пить ему, так же как и Малинину, было нельзя.
Малинин сказал, чтоб позвали Синцова, потому что понимал: скоро его увезут и другого случая сказать о письме в политотдел уже не будет. Но сейчас, дожидаясь прихода Синцова, он думал уже не об этом, а о себе без своего батальона и о своем батальоне без себя. Он чувствовал себя как человек, на полном ходу выброшенный из поезда: еще секунду назад он двигался вместе со всеми — и вот уже лежит на земле и смотрит на что-то огромное, несущееся мимо, где он только что был и где его уже не будет! Война каждый час разлучает людей: то навсегда, то на время; то смертью, то увечьем, то раной. И все-таки, как ни наглядишься на все это, но что она такое, разлука, до конца понимаешь, только когда она нагрянет на тебя самого.
Он до такой степени не привык, чтобы что-нибудь в батальоне делалось без него, — и вот уже все делается без него, и уже не он для людей, а людям нужно поскорее грузить его в сани и везти в тыл. А батальон пойдет дальше. И ему уже не дотянуться до батальона, не пойти рядом с людьми, не достать их ни взглядом, ни голосом — ничем. Что он еще может сделать для них? Ничего. И хотя, думая так, он, конечно, думал и о себе, — да и как же иначе? — но в общем-то или в основном, как он сам иногда выражался своим немного канцелярским языком, он все-таки думал не о себе, а о других. Думал даже сейчас, когда был ранен, когда многие другие люди, вовсе не плохие и даже хорошие, в его положении вдруг начинают жадно думать только о себе, как бы возмещая все те дни и ночи войны, когда они думали о себе так мало! И мера того, насколько он даже сейчас больше думал о других людях, чем о себе самом, и была, наверное, самым главным и самым сильным в нем, в Малинине, уже немолодом и тяжело раненном человеке.
Синцов уже два часа знал, что Малинин ранен в живот, и ранен тяжело, но не мог прийти к нему, потому что сначала был занят боем, а потом, когда бой стал затихать, не мог оставить свою позицию без приказа. И только теперь, когда Рябченко велел ему идти, он пришел сюда и увидел, как плох Малинин, и лицо его помимо воли стало таким, что Малинин понял: Синцов своим несчастным лицом приговаривает его к смерти, — понял и не согласился.
— Чего так смотришь?.. Ты не поп, и я тебя не со святым причастием позвал… Дело есть — вот и позвал.
Синцов положил на пол автомат и сел рядом.
Хотя Малинин был очень слаб, но, когда он рассердился, хриплый шепот стал громче, и Синцов слышал каждое слово.
— Жалко, не могу тебя за себя оставить, — сказал Малинин, глядя в глаза Синцову. Синцов ничего не ответил. Да и что ответить? Не спасибо же сказать…
— Когда в партии тебя восстановят, в редакцию свою не уходи, — сказал Малинин, продолжая глядеть в глаза Синцову.
«Да не хочу я ни в какую редакцию! Разве я для того хлопочу?» — хотелось крикнуть Синцову, но он снова встретился с глазами Малинина и понял, что Малинин вовсе этого не думает, а просто не хочет, чтобы он, Синцов, уходил куда-нибудь из их батальона ни сейчас, ни потом! Ему спокойнее думать, что Синцов останется здесь, в батальоне.
— Слушай… вот чего я тебя позвал… — помолчав и переждав приступ боли, заговорил Малинин. Заговорил не сразу, а под конец, потому что считал это главным из всего, что надо было сказать Синцову; хотя главным для Синцова было не это, а то, что Малинин сказал ему раньше. — Я позавчера написал…
И в ту же секунду совсем близко от сарая густо захлопали немецкие автоматы и застрочил наш пулемет. И Синцов, не только не имея времени проститься с Малининым, но даже не подумав об этом, схватил с пола автомат и, в три прыжка перебежав сарай, выскочил в дверной проем, за которым все сильнее хлопали выстрелы. Малинин лежал в бараке, бессильно и напряженно слушая, как стучат за стеною выстрелы, сначала часто и громко, потом реже, потом еще реже и тише, все удаляясь и удаляясь… Он лежал и слушал эти выстрелы, с облегчением думая, что атака отбита и бой кончается, и не зная, что атака еще не отбита и бой не кончается, а просто это он, Малинин, теряет сознание и перестает слышать…
Когда Малинин очнулся, кругом было белым-бело. С белого неба сыпались мелкие, редкие снежинки, а краем глаза и слева и справа он видел тянувшиеся до горизонта высокие белые снега. Он лежал навзничь на санях, сани, переваливаясь, тихо скользили по снегу. Рядом с ним, сбоку, тесня его, лежал кто-то еще, за его головой возница покрикивал тонким голосом на лошадь, а в ногах Малинина сидел поперек саней Караулов, вытянув прямую, прикрученную бинтом к доске, верно, перебитую выше колена ногу; сидел и курил, отворотясь от ветра. Позади ехало еще двое саней; кто правил дальними, было не разглядеть, а ближними, сидя на передке, правил незнакомый боец с закрывавшим глаз окровенелым бинтом. Малинин, очнувшись, увидел все это, но несколько минут не подавал голоса, прислушиваясь к глухой, терпимой боли в своем теле, которая после вчерашней казалась почти и не болью.