На горах. Книга Первая - Мельников-Печерский Павел Иванович (читаем книги онлайн бесплатно без регистрации TXT) 📗
— Домой-то скоро ли сряжается? — спросила мать казначея.
— О том, матушка, у меня речей с ней не было, — отвечал Самоквасов.Мельком виделись-то мы, в людях. Когда я говорил с ней, не думал еще тогда так скоро у вас быть, полагал даже, что вряд ли нынешним годом и удастся мне в Комаров-от попасть. Повидавшись с матушкой Таисеей, воротился на квартиру, гляжу — письмо меня ждет, прочитал, вижу, то дело, по коему у Макарья я проживал, отложено. Других особенных делов у меня нет, подумал я, подумал, да и поехал к вам. Тогда, как уезжал на казанскую-то, матушка Манефа в отлучке была, а мне еще следовало немножко деньжонок ей на раздачу додать — поэтому теперь нарочно и приехал. Ну что, как она, матушка-то Манефа, теперь?
— Да все в беспокойствах, все в хлопотах, — участливо промолвила Ираида. — В город на житье сбирается, до выгонки хочет там устроиться… А тут еще эти неприятности одна вслед за другой: Марья Гавриловна замуж вышла, Прасковья Патаповна…
— А еще-то что? — спросил Самоквасов.
— Больше-то ничего, — несколько даже удивившись такому вопросу, отвечала мать Ираида. — Что же еще-то?.. И того вдоволь… Слава теперь пошла на ихнюю обитель, праздная молва… Разве легко это матушке?
— Что ж ей очень-то печалиться? — успокоившись несколько насчет Фленушки, молвил Петр Степаныч. «Видно, мать Таисея ради красного словца пустяков наплела», — подумал он и продолжал свои речи, обращаясь к Ираиде: — Марья Гавриловна была не из обительских, не под матушкиным началом жила. Прасковьи Патаповны свадьбу отец устроил…
— Так-то оно так, благодетель, а все же нелегко перенести это матушке, — сказала на то Ираида. — Хоша бы насчет племянненки — конечно, не жила она в обители, погостить лишь на краткое время приехала, и выкрали ее не из кельи, а на гулянке, опять же и всю эту самокрутку сам родитель для дурацкой, прости господи, потехи своей состряпал… Да на Москве-то не так посудили… Оскорбляются… «Мы, — пишут, — посла к вам по духовному делу послали, а вы его оженили, да еще у церковного попа повенчали!» Такую остуду от первейших благодетелей принять большой расчет, особливо при надлежащей нужде. От того от самого матушка Манефа и к Макарью не поехала. «Глаза, говорит, стыдно показать перед московскими…» Марья Гавриловна замуж ушла — матушке убыток, да какой еще убыток-от. Пришла ведь она к ней на неисходное житие. У нас в скиту так полагали, да и сама матушка Манефа так думала, что, когда скончалась бы Марья Гавриловна, все бы, что после нее ни осталось — пошло в обитель. Она же и в город с матушкой обещалась переехать… Тут, благодетель, такой убыток, что сразу-то и не сосчитаешь… Да еще что выходит теперь!.. Муженек-от ее присылал сюда, чтобы домик-от Марьи Гавриловны на своз продать али чтоб матушка Манефа деньги за него уплатила… Вот какого гуся подхватила себе наша вдовушка… Ни стыда нет в глазах, ни совести… Да не что взял — никаких бумаг на то, что домик Марьи Гавриловнин, нет… Поверенный-от его, не солоно хлебавши, подобру-поздорову и отъехал. Судом беспутный грозит… Пожалуй, еще бы матушке хлопот не нажить…
— А Фленушка что? — немножко помолчав и зорко глядя на Ираиду, спросил Петр Степаныч. — Матушка Таисея такие мне страсти про нее рассказала, что не знаю, как и верить. Постричься, слышь, хотела, потом руки на себя наложить вздумала…
— Это точно, что на постриг совсем было она согласилась. Матушка-то Манефа давно ведь склоняет ее надеть иночество, — сказала мать Ираида. — Ну согласилась было, а там через сколько-то дней опять: «Не хочу да не хочу…» Ну и пошумела, опечалила матушку… Девица ведь неразумная! — примолвила Ираида. — Ведь, ежели она примет иночество, матушка-то Манефа при своем животе благословит ее на игуменство, и никто из обительских слова против того не молвит. А пошлет господь по душу матушки, а Фленушка в белицах будет — ну тогда и отошли ее красные дни. Кого б ни избрали тогда во игуменьи, никто уж такой воли, как теперь, ей не даст. Всего натерпится, со всяким горем спознается. Пока матушка Манефа жива, ей во всем воля, а преставится матушка, из чужих рук придется глядеть. Матушка Манефа старица мудрая, все это хорошо понимает, оттого и желательно ей поскорее Фленушку присовокупить к ангельскому чину. А она ровно бешеная, пользы своей не познает — только и слов, что «не хочу» да «не хочу».
— А руки-то как же хотела на себя поднять? — спросил Петр Степаныч.
— Чудила! — добродушно улыбаясь, молвила мать Ираида. — Она ведь из всего скиту у нас самая затейная, самая потешная… Ножик схватила: «Зарежусь, кричит, а иночества (Здесь под словом „иночество“ разумеется коротенькая манатейка вроде пелеринки, носимая старообрядскими иноками и инокинями.) не вздену».
Ну, и пошумела в келарне, а не то чтобы вправду думала руки на себя наложить. Наши девицы были притом, они сказывали. А мать Виринея, знаете ее, испужалась да к матушке Манефе побегла… и наделала пуще шуму еще… Тем все и покончилось. Раздосадовали оченно тогда Флену-то Васильевну, оттого так и расходилась. А перед тем, надо полагать, зубки пополоскала, под турахом (Турах — состояние немного пьяного; под турахом — то же, что навеселе — быть пьяну слегка.) маленько была.
Схватившись за локотник кресла, Самоквасов тихо промолвил:
— Неужто вправду?
— Правда, благодетель, истинная правда. Что же мне хвастать?.. Из-за чего?.. Не сама она творила да пустяшные слова говорила — бальзамчик говорил…— равнодушно промолвила мать Ираида.
— Неужто вправду? — еще тише повторил Петр Степаныч.
— Что ж делать, благодетель? Скука, тоска, дела никакого нет, — молвила мать Ираида. — До кого ни доведись. Она же не то, чтоб очень молоденькая,двадцать седьмой, никак, весной-то пошел…
Головой только покачал Петр Степаныч. «И я тому виной…— подумал он.Ах ты, Фленушка, Фленушка!» И лицо его потускнело.
— До кого, батюшка, ни доведись, до кого ни доведись, сударик ты мой!.. — продолжала между тем мать Ираида. — Соблазн, искушение, а враг-от силен… Ох! — вздохнула мать казначея. — Про себя как вспомянуть, что со мной было перед постригом-то!.. Вот уж теперь без году тридцать лет прошло, как вздела я иночество, а была тогда еще моложе Флены Васильевны — на двадцать втором годике ангельского чина сподобилась я, многогрешная. Тетенька была у меня, в здешней обители жила, старица была умная, рассудительная, все ее почитали — уставщицей при моленной была. Родом мы, сударь, дальние, из-под Москвы, гуслицкие. Родитель помер, осталась я круглой сиротой, матушку-то взял господь, как еще я махонькой была; брат женатый поскорости после батюшки тоже покончился, другой братец в солдаты ушел.
Опричь снохи да ее ребятишек, племянников, значит, моих, на родине у меня ни души не осталось из сродников. Ну, известно, каковы снохи живут — богоданны-то сестрицы, — крапива жгучая. Нет ни нужды, ни заботы ей, что золовка не ела — сохни, издохни — ей все нипочем… И бывала я, сударь, по целым дням не пиваючи, не едаючи. А мне всего только семнадцатый годок в ту пору пошел. Была я перед снохой как есть безответная. В то кручинное, горькое безвременье много я бед приняла, много слез пролила. Больше года со сношенькой маялась, дольше стерпеть не могла, уехала к тетеньке горе размыкать, да вот и осталась здесь… У тетеньки под крылышком жизнь была мне хорошая, а все-таки хотелось, грешнице, вольной волюшки, не могла я мира забыть… Всего на уме тогда перебродило… А тетенька меж тем захирела — годы брали свое: на восьмой десяток тогда она поступила. Стало слезно меня уговаривать, надела б я на себя иночество, прочное бы место получила в обители. Не то ведь я гостья, не обительская белица, «убирайся, скажут матери, на все на четыре стороны». Знала я это, и то знала, что негде будет мне головы приклонить. А мир смущает да смущает, вольной волюшки хочется…
А тетеньке все хуже да хуже, молит, просит меня ангельский образ принять… Игуменья, мать Феонилла была тогда у нас, тоже уговаривает меня. Бывало, поучает, поучает от святого писания, да иной раз, как не слушаюсь, и пригрозит. Нечего было мне делать, хоть виляй, хоть ковыляй, а черной рясы не избудешь… Дала согласие, девять недель только сроку попросила.. Дали.. И что я в те девять недель претерпела, что перенесла, рассказать тебе, благодетель, невозможно… Тоска со всего света вольного!..