Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ) - Дубинин Антон (серия книг TXT) 📗
…А молодой монах сидел как каменный. Губы его чуть шевелились, но разве в таком гомоне разберешь, что он там шептал.
Мир неудержимо кренился и кружился вокруг старого графа. Наконец взгляд его остановился на алом распяленном кресте — восьмиконечном кресте святого Иоанна, на плаще госпитальера, все еще перекинутом через локоть. Вздрогнув — резко вспомнил что-то важное — иоаннит сдернул с руки плащ, накрыл им умирающего. В знак того, что больной принадлежит к Ордену и среди братьев Ордена будет покоиться.
— Стойте! Что такое?
— Ad succurendum [23], - яростно отозвался монах. — Сами должны знать. Граф пользуется покровительством и защитой Ордена святого Иоанна. Мессен Кабанес, тулузский командор…
— Плевать мне на Кабанеса! — неожиданно ревниво взревел священник, со своей стороны хватаясь за плащ, чтобы его сдернуть. — Знаю я, что это значит — хотите тело его себе в монастырь захапать? Не выйдет, голубчик! Эн Раймон относится к моему приходу, и умирает здесь, в приходе Сен-Сернен!
— …Командор, да будет вам известно, принял эн Раймона в Орден под именем приора Сен-Жильского, — закончил-таки иоаннит, не давая стянуть плащ с крестом. Лицо его сделалось белым от ярости. — И в случае смерти приора Сен-Жильского мы похороним его на орденском кладбище, согласно его воле…
— Не бывать тому! Он не был вашим графом!
Бросив на время борьбу за плащ — видно, понял, что не тягаться ему силой с молодым человеком — аббат вскочил, обвел паству разъяренным взором.
— Братие! Вы видите, что этот нечестивец делает? Желает забрать у нас тело эн Раймона! Выйдите наружу, оповестите всех! Граф должен покоиться под защитой святого Сатурнина! Не отдадим его госпитальерам!
А граф, тело которого так истово делили ради погребения, был все еще жив. Несколько долгих, как вечность, иоаннит смотрел ему в глаза; мокрые, перепуганные глаза… Что за страшные адские рожи видел больной сейчас вокруг себя? Потом брови его слегка поднялись, руки нашарили и стиснули алый крест на плаще.
Сен-серненский настоятель как раз вознамерился в очередной раз сдернуть госпитальерский плащ, рванул со всей силы, так что заодно приподнял за ткань и вцепившегося в нее умирающего. Но тот успел последним судорожным движением прижаться к алому кресту лицом, шаря старыми губами, уже готовыми выдохнуть душу наружу. Поцеловал крест. И начал медленно оседать обратно.
Может быть, в самый миг поцелуя — последней попытки примириться с Искупителем — душа старого графа и оставила изношенное тело.
Таинство смерти всегда заставляет живых замолчать. Плащ, предмет раздора, бесполезной грудой опал к ногам священника. Он перекрестился, кто-то тихо заплакал. Иоаннит потянулся и спокойной рукой закрыл мертвому глаза. Накинул брошенный плащ обратно. Так же торжественно наклонился и поцеловал быстро холодеющий лоб, на котором еще не высохла предсмертная испарина.
— Requiem aeternam… Et lux perpetua…
Теперь можно плакать.
И именно тогда, раздвигая толпу, как нож режет тесто, в дом вдвинулось четверо госпитальеров — военным стремительным шагом, все в плащах и при оружии, сам командор Кабанес — и с ним еще двое высокопоставленных рыцарей. И капеллан.
Окинув взглядом замерший люд, среди которого выделялась белая, тощая, как жердь, фигура настоятеля, умный командор немедля понял происходящее. Священник уже видел, что проиграл, и неохотно посторонился, проведя по глазам дрожащей рукой. Кабанес сделал несколько шагов, над желтым заострившимся лицом покойного протянул руку, чтобы тронуть младшего собрата за плечо.
— Вы поступили верно, брат. Мы собираемся похоронить приора Сен-Жильского на нашем кладбище… как только получим разрешение.
Тот поднял голову, не отрывая взгляда от умершего. И все-таки улыбнулся.
Да, милая моя, единственная, Господь и на этот раз мне не отказал. Я-таки получил по молитве своей, увидел еще раз того, кого более всего хотел видеть.
Правда, он не узнал меня. Что же, и к лучшему. Люди в монашеской одежде воспринимаются совсем иначе — они становятся для стороннего наблюдателя уже не людьми, но представителями своих братств. В них обычно не вглядываются. Никто не скажет — я видел высокого юношу с темными волосами, в монашеской одежде; всякий скажет — я видел молодого монаха. Только сами монахи глядят друг на друга иными глазами. Да я и впрямь, должно быть, очень изменился. Ах, ты ведь не знаешь — у меня теперь есть борода! Я начал отращивать ее по госпитальерскому обычаю в тот же год, что вступил в Орден; а нынче она стала почти вовсе седая, хотя густой так и не сделалась. Тонкая, как паутина, хотя немного гуще, чем мои волосы. По уставу нашего монастыря запрещено сбривать бороду, как, впрочем, и любым другим образом слишком ухаживать за собственной внешностью. Ты бы меня, наверное, тогда тоже не узнала. Три года в Палестине могут изменить человека. Да и монашеские обеты — тако же. А к тому времени я уже принес первые обеты.
Главное — я узнал его. Графа Раймона, моего возлюбленного отца. Более того — он умер на моих руках.
Милосердие Господне подобно чуду — я задержался в Тулузе на один-единственный день, по пути из Марселя, куда прибыл мой корабль — в провенское командорство. Мне было поручено передать командору Кабанесу кое-какие документы, и так я оказался в Тулузе — с минутным поручением. Проведя у тулузских братьев одну ночь, я намеревался следующим утром продолжить свой путь: меня призывал долг помощника казначея, каковым меня назначили в Акре — уж не знаю, за какие заслуги. Более бесполезного монаха еще не знал орден святого Иоанна — я все три года приносил хоть какую-то пользу, подвизаясь в служении врачевателя, и то польза сия была малейшей из возможных. Но Господу, взвалившему новое попечение на плечи негодному слуге, как всегда, оказалось видней. Быть может, должность была возложена на меня только лишь для того, чтобы я в нужный день оказался в Розовом Городе и смог закрыть глаза своему отцу.
Никогда я еще не любил его так сильно, так отчаянно. Никогда не чувствовал себя столь близким к нему — той единственной близостью, близостью смертных, которая любую нашу стезю изгибает в сторону Голгофы. Я вспоминал, как видел его же во славе; окруженным всеобщей любовью; раздраженным; униженным; жертвующим и принимающим жертвы; в доску пьяным; охваченным боевым пылом; скорбящим; да всего не перечислить… И всего дороже мне стал мой отец, отягченный смертной тоской, протягивающий руки в поисках Заступника, pauper servus, et humilis [24]. Я держал в своих руках его голову, тяжелую седую голову, и чувствовал, что он подобен скале, которая в моих руках крошится и обращается в песок; льду, что тает и истекает водой в горячую землю. В Палестине мне приходилось видеть многих умирающих; немало смертей встречал я и в лангедокской войне. Но подобной нищеты не видел я никогда, мечтая об одном — поделиться с ним собою, стать единым целым, отмолить, оставить, не отпустить… Но мой отец по воле Божией уплыл в темную воду непознаваемой смерти, и одному Искупителю ведомо, как именно встретит Чистилище его изможденную душу. Я надеюсь, что он в Чистилище. Верю в это, хотя и немногие со мной согласны.
Ведь ему отказали в причастии. Раймон Тулузский умер под отлучением; и я слышал, что Рамонет — то есть граф Раймон Седьмой — собирал свидетелей по всему Лангедоку, желая очистить память отца перед Папским престолом. И обрести разрешение достойно похоронить его — того, чьи останки знаком последней, посмертной нищеты до сих пор покоятся не погребенными в деревянном гробу в саду Тулузского командорства нашего ордена. Я слышал также, что Рамонет в этом не преуспел, как, впрочем, и в намерении жениться и подарить Лангедоку нового графа династии Раймондинов. Святой отец Папа, к которому обращались за снятием отлучения, скончался неожиданно, и процесс повис в воздухе — новому же Папе оказалось не до погребения какого-то давно почившего старика, сын которого, к тому же, имел несчастие повздорить с матерью французского короля. Не помогли даже сто «непредвзятых свидетелей», терпеливо собранные и расспрошенные следователями, двумя братьями доминиканцами; не помог и фолиант с изложением процесса, решенного вроде бы благоприятно. Этот день, прегорестный для Раймона-младшего, должно быть, сильно сократил ему срок в Чистилище, как всякое незаслуженное земное страдание. А что до моего возлюбленного отца…