Донесённое от обиженных - Гергенрёдер Игорь (читать книги полностью без сокращений .txt) 📗
Войско строилось перед собором, и с колокольным звоном, под пение хора, выносилась предшествуемая хоругвями икона; сверкали золотом ризы, длиннополые стихари. После молебна оркестр исполнял «Коль славен наш Господь в Сионе…» — выбранный временем государственный гимн. Члены войскового правительства произносили зажигательно-патриотические речи — назначенные от казаков выступали с ответными, по написанному, речами, с клятвами сокрушить вероломного врага, «вырвать с корнем жало у ненавистников святой Руси и казачества!»
Публика — хмельная более ли от выпитого или от веяния вселенского торжества — рукоплескала, махала шляпами, разражалась вскриками, восторженными взрёвами: полк уходил на войну.
Вскоре, однако, многие из этих конников, что запаслись снаряжением и получили денежное пособие, оказывались в родных станицах.
Люди нетрусливые, умеющие воевать, они не знали, что такое — большевицкая власть? Положим, знали уже и неплохо — да только не могла не загораться в них внутренняя усмешечка при виде осанистых господ, которые, не говоря уж о том, чтобы рисковать головой, не собирались и толику состояния пожертвовать на армию. Те, кто спас свои деньги, и те, кто сейчас снимал жатву там, где не сеял, уступали вождям заботу об изыскании средств для победы. Имущие люди и их выхоленные дамы и барышни отмечали, что ныне гораздо дороже деликатесов стоят свиные отбивные, жирная баранина, копчёная колбаса и под разудалую мелодию «Чёрных гусар» поторапливали разгром большевизма как дело естественное, само собой разумеющееся, — закономерно возложенное на других.
Комиссары же упрямились, насаждали у себя в армии жёсткий порядок, расстреливали уклоняющихся от боя, гнали массу вперёд. И вот уже занята Казань, вроде бы так недавно — и столь впечатляюще лихо! — захваченная белыми. На юге Оренбургского края — тоже разочарование. Станичники никак не выбьют противника из взятого в клещи Орска. В очередной попытке, наступая двумя полками, потеряли целый батальон и откатились.
Оренбургские госпитали, лазареты полнились ранеными, и негде было класть; воцарилась антисанитария, лёгкое ранение оборачивалось гангреной. Тех же, кого судьба миловала и они начинали выздоравливать, выпроваживали на улицу, где они могли искать приюта сколько угодно душе.
Приезжая в город по надобностям службы, боевые офицеры — обносившиеся, зачастую в разбитых сапогах — посматривали на гостиницы, заселённые чиновниками и спекулянтами, и шли ночевать в битком набитую, смрадную, с клопами и вшами, комнату бывших номеров. Фронтовики всюду видели упитанное, одетое во всё новое офицерство, что разместилось в реквизированных квартирах, сорило деньгами… Вопрос не в том, какое настроение фронтовики привозили в свои части, вопрос — кого они больше ненавидели: красных или собственных собратьев в тылу?
Те успешно добивались страстного чувства и от других сословий. Здоровые, жизнелюбивые люди особенно охотно пополняли аппарат контрразведки, а она всё большее значение придавала облавам. Утром рабочие, идя в железнодорожные мастерские, забегали в буфет вокзала за хлебом — тут их прихватывали и требовали паспорт. Рабочие жили рядом и паспортов в мастерские не брали — за что следовало уплатить. Тех, кто не желал или не мог, доставляли на улицу Воскресенскую в отделение контрразведки — в здание с закрытым двором, которое в народе лаконично называли «сыск» и откуда можно было выйти с раздавленными дверью пальцами или не выйти вовсе.
Тыловая деятельность обретала разнообразие. Ввиду подступающей зимы началась реквизиция тёплых вещей для армии. На шубы господ и котиковые манто их дам никто не посягал, но у ремесленников и рабочих, у извозчиков и грузчиков изымали малахаи, овчинные полушубки, из дедовских, обитых цветной жестью сундуков забирали оренбургские пуховые платки, шарфы козьей шерсти, носки. Всё это поступало на местный рынок, где давно уже сбывалось зимнее обмундирование со складов. Замечательно, что торговали не только реквизированными вещами, но и — хотя и не на толкучке — ордерами на реквизиции.
Жители сельской местности наведывались в город купить нужное и обогащались свежими впечатлениями для обстоятельных рассказов дома. Распутица раскиселила дороги, густая липкая грязь смолой наворачивалась на колёса: из станиц везли картошку, арбузы, тыквы, стремительно дорожавшую муку. На базаре, нервно теснясь, толкли слякоть модными, но в плачевном состоянии ботинками дамы, чьи мужья спасти имущество не сумели. Казачки в добротных глянцевых кожанах не без презрительного злорадства смотрели на этих барынь, что страдальчески приценивались к творогу, к каймаку, к яйцам и ссорились, стараясь перехватить одна у другой курицу.
Небо, холодея и холодея, глядело со сквозящей апатией: красное войско возвратилось в Оренбуржье, проникая всё дальше несколькими клиньями. У красных уже были Бугуруслан и Бузулук. В столице края расхристанная взбалмошность состязалась с чутко-ехидным глухим ожиданием. Людям в шубах вызывающе нехорошо улыбались люди в заплатанном. Но к кухням гостиниц подвозили и подвозили мороженых уральских осетров, гардеробные лакеи подобострастно принимали манто и шубы, и, когда в ночь распахивалась дверь ресторана, оттуда со снопом света, со жгучей волной музыки рвался ни с чем не сравнимый задор:
Перед последним словцом певица коварно смолкала, и его, неспетое, с пьяной размашистостью выдавал какой-нибудь звучный мужской голос, а то и несколько сразу.
62
Хорунжий, ожидая вести от родных, ходил через день-два на «главпочту», куда, по уговору, ему должны были писать на имя Маненькова. В середине декабря, когда столбы дыма над крышами обваливались от порывов морозно-раскалённого ветра, а беспрестанно отворяемая дверь почты закуржавела изнутри, Пахомыч вместо обычного «вам ничего!» — услышал:
— Извольте паспорт.
Этим документом, мысленно произнеся пару весьма выразительных слов по поводу заломленной цены, Маненьков обзавёлся ещё летом.
Почтовый служащий, астматик, чья шея была так утеплена, что голова не ворочалась, подержал паспорт перед глазами, дыша с однообразным присвистом, и вручил получателю конверт с напечатанным на машинке адресом. Там, куда наклеивают марку, на машинке было отстукано: «Воинское». Хорунжий отошёл к белёсо-сизому обмёрзшему окну, вскрыл письмо и обнаружил купюру — радужную старую добрую «катеньку»: сторублёвку. В тогдашнюю пору «керенок» и подобных скороспелых дензнаков царские ассигнации весьма почитались властями всех цветов и оттенков.
Письмо было от Лабинцовых, и из него следовало, что семья вместе с братом Семёна Кирилловича ещё в начале осени переехала из Челябинска в Омск, столицу белой Сибири. Лабинцова временно приняли консультантом в некий военно-промышленный комитет. Маненькову было отправлено, оказывается, уже с десяток писем, и в каждое вкладывались деньги. Не имея ответа, семья беспокоилась, Семён Кириллович поделился с коллегами, и ему посоветовали придать очередному письму вид служебного отправления — благодаря этому работники почты не решились поступить с ним, как с прежними.
Анна писала, что девочки переболели ангиной, но теперь со здоровьем у них, кажется, благополучно. «А вокруг, увы, видишь какое-то общественное нездоровье. Нравы опустились, некоторые дамы доходят до неслыханного». Чувствовалось, как Анна сдерживается, сообщая: «Везде расклеивают портреты нового правителя Колчака, эсеров больше не любят, много разговоров о благе железной диктатуры». Затем следовала фраза: «Семён не в настроении». Семья собиралась в Харбин. Лабинцов рассчитывал устроиться в Китае на медеплавильный завод американской или шведской компании.
У окна возле Терентия Пахомовича стоял священник — тоже с письмом. Согретый его содержанием, батюшка проникся словоохотливостью: