...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович
Павел Голиков, пройдя все круги ада, постарел, ссутулился и все время зяб. Он никак не мог согреться.
— Не снаружи холод, — вяло объяснял он товарищу, — внутри у меня что-то смерзлось, Сухина, что-то там они отбили, гады! Жить больше неохота. Поскорее бы уж нас вешали, чего тянуть?
Один его глаз мутновато зиял неподвижным бурым бельмом — жуткое следствие побоев.
— Погоди, Паша, — пробовал утешить его Сухинов. — Может, чего придумаем.
— Ничего не хочу придумывать. Свирепствовал я всю жизнь, дерьма нажрался и кровь проливал, а все, видать, зря. Без смысла. Ничего больше не хочу!
— Не надо так-то. Они того и ждут, чтобы мы смирные стали.
— Кто они-то, Сухина? Кто? Драться вовсе не с кем. Эти, которые меня уродовали, они нелюди, чужим умишком пробавляются, подачками. А вот этот гаденыш, который допросы снимает! Кто он? Человек разве? Сопля безмозглая! Кузнечик на палочке. А до тех, кто над нами всю эту черную казнь произвел, нам с тобой не добраться никогда, Сухина. Видно, такой порядок навечно установлен.
— Капля камень точит, Паша!
— Я тебе, Сухина, за то благодарный, что ты мне напоследок свет открыл. Теперь помирать не страшно, не впотьмах сгину, по-человечески.
Сухинов удивлялся схожести их мыслей и думал, что, пока есть такие, как Голиков, а их много на Руси, он их многих встречал, и пока есть такие, как Муравьев, не будет царю покоя, и тот порядок, о котором говорит Павел, не может быть прочным. Эти люди как дрожжи в закваске. Того гляди, взбурлят, плеснут через край, и начнутся великие перемены. Но ему, Сухинову, и Голикову, и другим нынешним не дожить до тех дней. Вот жалость-то! А так близка казалась победа — только руку протяни. Не дотянулись, не достали. Не горой снесли голову — соломинкой.
Он был счастлив, что никто из арестованных, как их ни мордовали, не назвал в числе заговорщиков ни Соловьева, ни Мозалевского. Кабы знал об этом Соловьев, то-то бы подивился. По его-то, не так выходило. По его-то, эти каторжные огрызки, чтобы спасти свою шкуру, должны бы вроде на любую крайность пойти, а уж оговорить невинного — раз плюнуть. А вот и нет, барон! Простой человек чаще на крайность идет, когда себя губит. Но не других. Тем и сильна земля русская, честным народом сильна, а не царевыми прихвостнями.
Ему бы хотелось доспорить с товарищами своими, с братьями, и еще ему хотелось побродить по воле, проскакать на коне по чистому полю, вдохнуть полной грудью чистый степной воздух. Мечталось иной раз в ночной мгле, как он обнимает добрую, сладкую женщину. Но вообще желаний у Сухинова осталось немного, и не такие уж они были нестерпимые. Так — не желания, а печаль по несбыточному, каприз сердечный. Он очень устал. И часто, как Голиков, желал, чтобы поскорее кончилась неизвестность. Он приговора ждал, как избавления.
В конце сентября генерал Лепарский получил из Петербурга распоряжение немедленно отдать преступников под военный суд. Он и сам торопился. Он понимал, какое ужасное впечатление произвели здешние события в Петербурге и какими неприятностями это грозило лично ему. И без того слух о его непозволительной мягкости к политическим ссыльным, всячески раздуваемый его недругами, не раз доходил до ушей Николая. «Терпимость терпимостью, — думал Лепарский, — но надо и о себе и своих близких когда-то подумать!» Вскоре Сухинова перевезли на Нерчинский завод, где и должен был состояться суд. Да и как сюда подходит слово — суд. Какие на каторге суды. Так, вроде хозяйского распоряжения на скотном дворе — тех свиней на убой, а тех до времени не трогать. Да и хозяин большей частью оказывался бестолковый, рьяный, баламутный.
И был один разговор между Соловьевым и Сашей Мозалевским, о котором Сухинов не мог знать, и это чрезвычайно горько, потому что теплый лучик дружеского участия, может быть, скрасил бы беспросветные дни заточения.
— Если мы начнем оправдываться, — заметил Соловьев, — то этим, конечно, повредим Ивану. Ведь мы должны рассказать о наших увещеваниях и его упорстве в злонамеренном умысле.
— Да, — сказал Мозалевский. — Что же нам делать?
— Я не могу решать за тебя, Саша, но сам я буду молчать. Мне нечего сказать следователю. Пусть я погибну вместе с Сухиновым. Что ж, значит настал срок.
— Мы погибнем вместе, все трое! — в упоении радостного самоотвержения вскричал Саша, бросаясь в объятия старшего друга. — И будем презирать наших палачей.
Соловьев отстранил его.
— Подожди, Саша! Погибнуть не так трудно честному человеку. Это доказали и те, кто вышли на Сенатскую площадь, и наши товарищи по Черниговскому полку. Но у нас еще есть неоплаченный долг.
— Какой долг? О чем ты?
— Долг перед Сухиновым. Мы все же в лучшем положении, чем он. У нас мало денег, иначе мы могли бы попытаться подкупить членов комиссии. Уверяю тебя, они продаются, как подгнившие груши на базаре, не очень дорого. Я уже сделал попытку снестись с Читой, но надо поторопиться.
— Поторопимся, брат!
Они торопились, но судьба Сухинова, его роковая и печальная участь опередила их.
Не ошибался Сухинов, царь постоянно думал о нем. Он вникал в мельчайшие подробности происшествия и был самым придирчивым следователем. В этот раз, как и всегда, если дело касалось его собственной персоны, он выказывал даже сверхъестественную пытливость ума и способность не упускать из виду ни единой мелочи.
Николай хорошо относился в душе лишь к тем, то особенно явно умел проявить свой испуг. Тех, кто держал себя с достоинством, не раболепствовал откровенно, он остерегался, подозревая в них способность к возмущению и инакомыслию, и, так или иначе, старался отдалить от себя. Постепенно он привыкал к постоянной, иной раз скоморошьей, беззастенчивой лести придворных, эта лесть сладко кружила ему голову; мысли о собственном величии, прежде приходившие к нему как некое предположение, теперь укрепились в сознании и стали уже убеждением. «Бог послал мне испытание в самом начале царствования, и он же дал мне силы его преодолеть, — думал Николай умиленно. — Предназначение мое высоко, я спас Россию от хаоса и гибели. Но и дальше мне предстоят труды великие. Эту огромную, бессмысленную страну, где так мало честных и преданных высшим идеалам людей, надобно будет вести, как поводырь ведет слепца, дабы не вверглась она в пучину неверия и святотатства».
Николаю, воодушевленному думами о столь ответственной миссии, невыносимо было каждое напоминание о пережитых недавно страхах. Даже униженные просьбы о помиловании, о смягчении участи несчастных и спустя годы вызывали в нем раздражение.
Сообщение о событиях в Зерентуйском руднике привело его в неописуемую ярость, но он сдержал себя, и, как и во многих подобных случаях, гнев его проявился в изощренных указаниях, где воля его выражалась как бы обиняком, что приводило в особое смятение тех, кому поручалось непосредственное исполнение этой воли.
Он был скрытен и умело носил лицедейскую маску беспристрастности. Вот одна любопытная выдержка из проекта отношения графа Чернышева министру императорского двора. Царь подстегивает палачей, но делает это с видом оскорбленной в лучших намерениях невинности:
«…несмотря на то, что все прикосновенные к делу лица находились под рукою, следствие сие производилось весьма медленно, слабо и вообще не обращаемо было при оном того внимания и не употреблено той точности, каких требовала важность сего дела. Убийство ссыльного Козакова, произведенное Голиковым и Бочаровым близ самого завода 24 мая, не было открыто мерами розыска, а обнаружилось уже 13 июня, когда рука убитого была притащена собакою в самое селение рудника. Из сего следует, что с самого 24 мая, когда пропал без вести Козаков, или вовсе не был он отыскиван, или поиски производились слабо.
Все сии замечания государь император высочайше повелеть мне соизволил сообщить вашему сиятельству вместе с прилагаемою при сем представленною от генерал-майора Лепарского копиею из следствия на тот предмет, дабы вы изволили доложить по сему делу его величеству для получения по сему предмету дальнейших высочайших повелений.