Глаголют стяги - Наживин Иван Федорович (читать книги онлайн полностью TXT) 📗
Озлобленные степняки всякими хитростями, на которые были они всегда великие мастера, отманили от Муромца дружинников и, как муравьи на крота, бросились со всех сторон на суздальского богатыря. Его красная, липкая палица со свистом носилась вокруг него, и трещали черепа степняков под её ударами, как спелые арбузы. И вдруг Урень, былой дружок Варяжка, набросил сзади на Муромца аркан, который, как змея, обвил богатыря в грудях.
— Вр-решь!.. — засмеялся суздалец и, чуть понатужившись, разорвал аркан словно паутину. — А этого хошь?
И Урень с развороченной головой повалился под ноги коня.
Ещё удар — и палица задребезжала: раскололась. Муромец бросил её и схватился за меч. Но меча в ножнах не было. Он оторопел: что за диво?! Нюжли обронил?.. Или спьяну опоясать забыл?! А широкие петли с одной стороны, с другой стороны, сзади, отовсюду обвивали его, как змеи… И общими силами сбросили его печенеги с коня и с диким воем облепили его со всех сторон. Один старик вонзил ему под шею меч, и вынул его окровавленный, и загоготал… В бешенстве яром летели со всех сторон дружинники — и Емин, новогородец разгульный, и Сирко Благоуродливый из славного Галича, и славный Рохдай, и Тимоня Золотой Пояс, и Ратибор с Поморья, и недавно прибывший с Белаозера, из земли Ростовской, Буревой, молодой да весёлый… — и над стынущим уже телом северного богатыря началась бешеная сеча.
Печенеги были разбиты наголову, но ещё долго, разгоревшись, преследовали их по степи витязи, теша сердца в схватках молодецких…
В глубоком чернозёме, на раздорожье степном, неподалёку от Днепра старого схоронила русская рать своего богатыря. И насыпали высокий курган над ним, и справили по обычаю прадедовскому тризну шумную с поездьством буйным, и погоревали… И Володимир, поставив по обету, который он под мостом дал, в Василёве церковь-однодневку, начал на радостях освящения нового храма пировать. Пир, как отметил потом летописец, продолжался целых восемь ден подряд и, «еле можаху, потянулась рать под глаголы стягов на Киев…».
А сзади, «в поле незнаеме», на раздорожье, курган новый засинел в глухой степи, одинокий… Весной, когда поднимется из земли парной молодая, весёлая вершь, озимя, отдыхают на нём пегие аисты, а то жерав серый присядет, а как подымутся хлеба, заколосятся, полудницы вьют себе на нём венки из васильков да из маков, и дремлет дед-полевик, рад солнышку, а в лунную ночь водят вкруг него свои светлые хороводы берегини-русалки. И раз, когда бронзовые от солнца, белозубые девки вышли в пшеницу к кургану бороду Велесу завивать, как то по обычаю дедовскому полагается, набрёл на них пыльной дорогой отец Берында, с дрянной бородёнкой своей и беззубым ртом, сердитый человек, которого Володимир попом в своей церкви-однодневке сделал.
— Опять беса тешите? — застучал он на девок подогом. — Опять вашему бесову Велесу бороду завиваете?..
И бойкая Гапка обратила к нему загорелое лицо и блеснула белым оскалом жемчужных зубов.
— И чего ты, батька, все лихуешься попусту?.. — сказала она. — Не хошь Велесу, так мы, пожалуй, Христу-батюшке бородку завьём… Все одно…
И Берында, плюясь, и ругаясь, и творя молитву, пошёл к Василёву, а девки окаянные вдруг составили хоровод вкруг него и плясали, и плескали в ладоши безо всякого стыдения… Поп трясся и крестился: уж не полудницы ли, грешным делом? Свят, свят, свят… А девки, видя испуг его, от хохота прямо с ног валились…
И так и лежал один в степи богатырь северный, оберегая Русскую землю даже в самой смерти своей… А в Киеве, в гриднице высокой, Боян уже славил подвиги его в песнях застольных…
XXXV. ЖЕРТВА НЕВОЛЬНАЯ
Что ми шумить, что ми звенить далече, рано, перед зорями?..
Окрестили с грехом пополам Чернигов северский — и попики во все стороны от града лучами пошли в леса, гоня перед собой нечистую силу лесную не столько силою честного креста, сколько силою воинскою: без доброго прикрытия воев батюшки углубляться в эти ржавцы, мхи, дрягвы и дебри опасались…
Вверх по Десне светлой, к Боровому, цветущими берегами выступил по весне отец Ядрей-Федорок-Михаил. Он давно ждал этого дня, и в душе его была вешняя буря. На нём был и иматий широкий, и на голове скуфья, на ногах лапотки новенькие — все как полагается, и ехал он степенно на добром коньке, как отцу духовному прилично, но в душе был он всё тот же почти лесовик Ядрей. Он невольно прислушивался к птичьему граю и ухозвону, и жутко ждал, не закричит ли вверху древа див и не шевельнётся ли в дуплине вековой нежить какая, и, чуть что, творил молитву-заклинание…
Ещё немного, вот-вот, и он увидит свою Дубравку, окрестит её и увезёт за собой в Киев. Почитай, десять лет прошло с того дня, как он в страхе перед лесными силами покинул её, но она жила в его сердце, огневая колдунья, и до сего дня и часто-часто милый образ её тревожил его покой ночью перед зорями, и звал его, и манил… Он знал, что весь этот лесной край был теперь во власти старого недруга его, Ляпы, закоренелого невегласа, который с шайкой удалых добрых молодцев оберегал родимые леса от вторжения силы киевской. Но разве устоит злодей против воев княжеских?.. Но всё же с великим бережением шли кияне лесными тропами вдоль берега Десны полноводной, и отец Михаил все обдумывал, как бы ему за это дело взяться поскладнее…
И надумал: первым делом надо будет колдунищу их злого, деда Боровика, захватить, а там с лесовиками справиться будет уже делом нехитрым. В старом колдунище вся сила, вся держава ихняя…
Начались уже знакомые ему зверовья. Сердце Ядрея колотилось в груди, как птица, в кляпцы пойманная, и он, своротив с дороги в чащобу, тихонько приказал воям отдохнуть, но никак чтобы не шуметь, чтобы не всполошить земляков раньше времени… И свечерело, и догорели за Десной лиловые и золотые тучки, и заволокли лес дремучий пепельные сумерки, и над светлой рекой, по уреме, залились, защекотали соловьи, и черёмухой откуда-то потянуло сладкой, и роса жемчужной россыпью покрыла луга… И когда в отдалении, в посёлке, стихли все звуки жизни, Ядрей в сопровождении воев тихонько, в обход селения, направился к одинокой избушке ведуна…
И все знакомее, все милее родные места… Вот, облитый луной, стоит над поляной на берегу Десны Перун, которого воздвиг Ляпа от трудов своих. Вот тот долок, в котором тогда, жаркою, колдовскою ночью Купалья, заласкала его до изнеможения Дубравка, вон в отдалении, в посёлке, огонёк одинокий горит — может быть, то старуха мать его бдит над прядевом… И вдруг в душе сомнение опять встало непереносное: а что, если вдруг он всё-таки ошибается?! А что, ежели бы он тогда бросил бы веру чужеземную и тут остался среди своих, среди лесов, в старой жизни?!
Но вот и избёнка ведуна. На высоких кольях тына белеют при луне черепа медвежьи, лошадиные, бычьи с огромными рогами и страшат сердце человеческое… А так все тихо — только в старой черёмухе, избушку прикрывшей, рассыпается в душистой ночи соловей, да звезды, чуть видные в лунном потопе, трепещут и переливаются в вышине. Нетопыри над землёй чёрной кружатся… Тихо — только сердце стучит на пороге неведомого, необычайного, жуткого… Но в руке его ведь крест святой, а по опушке вои залегли в траве росной…
И тихо в сопровождении двух воев прокрался он, старый зверолов, к избушке… Постояли, послушали… Потом неслышно завалили дверь низкую тяжёлыми камнями, обложили наскоро сушняком все стены и — сухо черкнуло огниво… Розовым огоньком, как вещий папоротник в ночи цветущий, вспыхнул сухой мох, и сразу осветилась лунная поляна…
Вои, трясущимися руками сжимая палицы и мечи, вскочили чёрно-золотые, а отец Михаил с высоко поднятым в руке распятием стоял перед дверью, как бы запечатлевая её печатью нерушимой. Изба занялась уже со всех сторон. Вдруг внутри послышался тревожный топот босых ног, в крошечное оконце мелькнуло белое лицо, и женский вопль потряс сердце. «Бабой, окаянный, обернулся… — пронеслось в голове. — Врёшь, не обманешь!..» И ещё выше поднялось в руке распятие…