Евпраксия - Загребельный Павел Архипович (лучшие бесплатные книги .TXT) 📗
– Императрица – и в слезах?
– Чего она плачет?
– Как смеет?!
– Тут никто не плачет!
– Не должен!
– Не имеет права!
Генрих тоже покрикивал, подзуживал баронов. Голос у него был высокий, какой-то щелкающий – на расстоянии им бы кричать, и для всех сразу, ни для кого в отдельности. По крайней мере не для нее, нет, нет! О чем говорить ей с жестоким и грязным человеком после надругательства, им совершенного?
И что их объединяло? Империя? Безысходность совместной жизни? Или та страшная ночь смерти, позора и жестокого стыда? Генрих старался быть внимательным к императрице хотя бы на пирах, перед баронами, Евпраксия отвечала равнодушием. И слезами. Будто прозрачной завесой, отгораживалась слезами от всего, что рядом, хотела уберечься от грязи неминучей, пока ты среди этих пьяно-ненасытных, хищных, жадных.
– Вы не приглашаете меня к себе, – обижался Генрих.
– Нет!
– Не хотите видеть своего императора?
– Было бы преступлением отрывать вас от государственных дел.
– Это днем, а ночью?
– Ночью вы врываетесь без приглашения.
– Я просто прихожу, потому что имею право. Императору принадлежит все.
– Есть межа, переступить которую никому не дано.
– Что это за межа?
– Людская душа. Сердце. Туда никто не может пробиться насильно. Хотя бы у него были воины всего мира.
– Мне кажется, я заглянул когда-то в вашу душу.
– Произошла ошибка. Больше она не повторится.
– Знайте еще, что завоевать женское сердце можно, завоевав ее тело.
Тело – в самом деле крепость, порой непобедимая. Но когда речь идет о муже и жене… Разве не известно, что мысли и намерения мужа жена воспринимает лишь вместе с любовью телесной?
– С любовью же!
– А что такое любовь? Что-то неуловимое, как и душа! Я не люблю неуловимого.
– Вам больше по вкусу грубость. Испытала ее, с меня довольно. Наши разговоры ни к чему не приведут. Ничто уже не приведет.
Он отступил. Не тянул Евпраксию на ночные сборища в крипту собора, не врывался в спальню, снова затаился, накапливал силы "на завоевание" женщины.
Стояла зима. Почти без морозов, какая-то ненастоящая: иногда ночью выпадал снежок, до утра лежал во рвах, на башнях, на крышах, но оттепель съедала его за день, и земля снова была оголенной. Голый камень, голые деревья, все вокруг словно в дрожи. Было одиноко, грустно, тяжко, невыносимо тоскливо. Хотелось высоких беззвучных сугробов, в которых умирают все голоса и отголоски, хотелось огромного красного солнца, над сугробами, спокойного и доступно-ласкового. Укутанная в мягкие снега далекая родимая земля – и вот эта едва припорошенная оловянно-серым, будто потрескивающим инеем, каменистая пустыня, вся в холодных судорогах, с маленьким кровавым солнцем в пронизывающе-зябких далях. Сколько жила Евпраксия в этой земле – солнце, казалось, с каждым годом становилось меньше и меньше, угрожающе и недвусмысленно намекало, видно, о приближении конца света. Но будет ли, нет ли конец света – молодая женщина вряд ли способна чувствовать измерения мировые, зато растревоженно улавливает она, как безжалостно укорачивается ее собственная жизнь, пойманная чуждыми руками съежившаяся птица, как все уменьшается и уменьшается ее солнце на чужом небе.
Что делают чеберяйчики, когда им печально?..
И хотя не цвела весна, не звали птичьим пением зеленые леса, не стелились под ноги солнечные дорожки, Евпраксия почувствовала жажду прогулок, странствий, знакомств с близкими, а то и отдаленными краями.
Воля императрицы священна. Что может стать помехой ее прихотям, даже самым неожиданным. Император сам провожал Евпраксию из Шпейера, а потом встречал в Вормсе, оживленно обсуждал направления ее дальнейших поездок, заранее рассылал гонцов с повелениями, дабы надлежащим образом приняли императрицу и там и сям; выделена была Евпраксии большая свита, отправлены обозы с припасами, везли скарбец с инсигниями и драгоценностями императрицы.
Неотлучно находился возле Евпраксии нестареющий узконосый аббат Бодо, которого не обескуражило ни разоблачение преступных ночных радений Генриха и Заубуша, ни собственное бессилие помочь чем-нибудь против ереси. И не отступался аббат от своего долга исповеднического, упорно, с отталкивающим сластолюбием допытываясь у несчастной женщины:
– Делала ли ты себе такое, что имеют обыкновение делать некоторые женщины?
Не стыдился слов, рисовал ими сцены, способные сделать распутной и чистейшую душу, и слова и сцены брал готовыми из покаянной книги вормского епископа Бурхарда "Наставник", а тот, составляя свою безжалостно-циничную книгу, которую советовал исповедникам для бесед с прихожанами об их грехах, оправдывался тем, что в Вормской епархии нравственность приходит в упадок.
Оставаясь с глазу на глаз с духовником, Евпраксия знала, что опять услышит что-то святошески-похотливое. А что могла поделать отданная в надругательство сначала маркграфу, затем императору, а еще богу, церкви, ее слугам, этому узконосому аббату, приставленному и не богом вовсе, а всеми дьяволами! Хотела избавиться от аббата, пышной свиты, от всего сопровождения, металась по Франконии, Швабии, Баварии. Не могла ни вырваться, ни бежать, ни забыться. Ее встречали, перехватывали друг у друга! Еще бы – у них такая высокая гостья. Бароны-кроволюбы устраивали в честь императрицы турниры и ловы. Лилась кровь человеческая и кровь звериная. Бароны жевали мясо, поджариваемое на диком огне, среди камней.
Огонь рвался из камня, а ее душа рвалась отсюда, от этих рыцарей, от епископов в пурпуре цвета вина, которым они тайно опивались, от неуклюжих замков и каменной тяжести соборов.
Очутиться бы в своем недостижимом детстве, стать свободной от навязчивых вопросов, от провин и страхов! Но мир оставался безжалостным к ней. Мир, наполненный тайнами, несчастьями и болью. Может, боль дана человеку как страж и опекун жизни? Без боли и самой жизни не было бы. Даже дерево чувствует боль. Даже камень. А страдания? Всему ли сущему суждены страдания?
Шли праздники зимнего дерева. Дерево возблагодарения, праздничное, радостное, сверкало среди печали и несчастий; простой люд тешился пивом, медлительными песнями и танцами. Одни кружились вокруг принаряженной ели, другие притоптывали-прихлопывали в стороне. Знали эти люди неволю, битье, голод. Было этих людей всегда слишком много, чтоб всем хватило еды вдоволь. Но они не впадали в отчаяние, не сгибались, упрямо громоздили камень на камень, возводили села, города, замки, умело украшали каменные стены с изображениями овощей, цветов, чужих и своих святых; они мыли, чистили, скребли – неприятные на вид, неповоротливые, но работящие, упорные, лакомые на чужое, жадные к жизни, жаждущие продолжения своего рода.
Укладывали детей спать под колыбельки, чтобы спрятать от злой Перхтель, на распутьях выставляли овсяную кашу для безжалостной Берты Железный Нос: пускай видит, что мы не едим скоромного, известно ведь, что любителям скоромного Берта потрошит животы и набивает их сечкой. Чтобы в новом году достичь большего, чем в прошлом, садились, перепоясанные мечами, на крышах или на воловьих шкурах, накрыв ими самое перекрестье дорог. По селам водили Клаппербока – переодетого в козлиную шкуру человека с деревянной головой. Го-го, козел, го-го, серый! Пели о каком-то горном царстве, куда не залетают ветры и где не хлещут дожди, такие постылые в долинах. Было во всем этом что-то очень хорошее, чистое и невинное.
Евпраксии хотелось и смеяться, и плакать. Иной раз порывалась даже соскочить с белой императорской кобылы, взяться за руки с развесело-неуклюжими людьми, запеть вместе: "Белая кобыла березу везла, на льду упала да и разбила. С горы покатилась, на пень накололась…"
А в баронских замках снова бесконечные пиршества, изнурение игрой в величие, невыносимо-заискивающая предупредительность. Там верили в чудеса, без конца толковали сны, страшились привидений: у каждого замка были свои легенды, свои привидения, свои кошмары. Где-то кого-то убили, замучили, утопили, разрубили на куски, задушили, где-то кто-то исчез бесследно, чтоб появиться как раз сегодня, как раз в эту ночь, как раз тут… Пугали ее, а ей не было страшно. Страх оставался за плечами, таился в возвращении к императору, объяснялся невозможностью избежать своей доли – горькой доли.