На дальних рубежах - Мельников Геннадий Иванович (серия книг .txt, .fb2) 📗
Обожавшая властвовать и распоряжаться судьбами четырехсот миллионов подданных, Цыси полностью отстранила безвольного императора Гуансюя от управления государством и взяла всю полноту власти в свои руки. Относясь с полнейшим безразличием к страданиям голодающего народа, она старалась сохранить высокий престиж Китая в глазах иностранцев путем демонстрации блеска и роскоши императорских покоев.
В 1895 году Жун Лу — генерал-губернатор столичной Чжилийской провинции, командующий вооруженной и обученной по европейскому образцу Новой Пекинской полевой армии, начальник императорской гвардии и столичной полиции, верный слуга и даже, по слухам, отец второго, тщательно скрываемого ребенка императрицы Цыси, был в зените своего могущества.
Выслушав Жун Мэи, он посочувствовал ее горю и пообещал устроить в свиту императрицы. Это удалось ему очень легко. Императорский двор весь состоял из маньчжурцев, уже два с половиной века правивших Китаем, и внучке двоюродного брата Жун Лу, муж которой геройски погиб, защищая Ляодунский полуостров от японских орд, место фрейлины, конечно же, нашлось.
Присланный императрицей Цыси зеленый паланкин, несомый четырьмя рослыми евнухами, застыл у главного, восточного входа Дунгунмэнь Летнего дворца-парка Ихэюань. Выйдя из паланкина, ошеломленая Жун Мэй за красными стенами императорского города и верхушками деревьев увидела крыши дворцов, покрытых черепицей, сиявшей позолотой и бирюзой, а перед ней высились кроваво-красные врата, по обе стороны которых возвышались странные сооружения из белого нефрита. По крытым переходам ее провели к Жэныпоудянь — Павильону человеколюбия и долголетия, покоям императрицы. С восторгом и изумлением застыла Жун Мэй перед входом, залюбовавшись огромными бронзовыми курительницами, свирепым драконом и журавлем, сияющими красной медью, яркой глазурью орнамента керамических чанов, тончайшей резьбой дверей, пестротой одежды челяди…
— Пойдем, насмотришься еще, — дернул ее за руку Жун Лу, и боковым входом провел в покои императрицы. Дежурный евнух внимательно оглядел трепещущую, почти теряющую сознание от значительности момента женщину, велел поправить прическу и распахнул громадные двери, на которых была прибита желтая драконовая табличка с надписью: «Десять тысяч лет и еще десять тысяч по десять тысяч лет императрице». Жун Мэй увидела в глубине комнаты двух пышно разодетых беседующих женщин — молодую и пожилую, шагнула вперед и упала на колени. Совершая сань-гуй цзю-коу — церемонию представления императрице, она, делая маленькие шажки, трижды становилась на колени, по три раза касаясь лбом пола, и так и застыла перед женщинами.
— Расскажи о себе, девочка, — сладким голосом пропела старуха, и Жун Мэй сразу определила, что она очень злая и капризная, но притворяется доброй и ласковой. И очень стало ей горько и страшно, и захотелось вскочить и убежать, но она вспомнила слова старого хушана Яня из храма Ху-шэнь и постаралась овладеть собой.
— Нуцай — рабыня Жун Мэй родилась девятнадцать лет назад в Мукдене, в семье даотая — губернатора провинции. Восьми лет, по совету дедушки Жун Лу, я была отдана в миссионерскую школу, где училась до семнадцати лет.
— Хао, хао, — хорошо, хорошо, — равнодушно бормотала императрица, но тут насторожилась.
— Как, ты девять лет жила у варваров-миссионеров?
— Нет, нуцай Жун Мэй жила дома, меня утром уносили в школу и к вечеру забирали обратно.
— Хао, хао. А ты веришь в их бога? Того, который бунтовал, за что его приколотили к деревянному кресту гвоздями…
— Нет, нуцай Жун Мэй не верит в их бога. В мире нет двух истин, у всех трех нынешних учений одно начало, — ответила она, имея в виду даосизм, буддизм и учение Конфуция.
— Хао, хао, — кивала императрица, и в ее равнодушнонастороженных глазах мелькнула какая-то мысль.
— А что ты изучала в миссионерской школе?
— Нуцай Жун Мэй изучала историю Поднебесной империи, всемирную историю, математику, географию, училась рукоделию и домоводству.
— А это тебе зачем? — презрительно спросила императрица.
— Учили… — Жун Мэй склонила голову.
— Что еще?
О том, что мать Жозефина учила их священному писанию, молитвам и церковным обрядам Жун Мэй сказать не осмелилась и, после небольшой заминки, произнесла:
— Языкам…
— Каким же? — заинтересовалась императрица.
— Латыни…
— Это язык их мертвых? — вспомнила императрица. — А живых?
— Французскому…
— И ты понимаешь их письмо и речь?
— Да, — совсем упавшим голосом произнесла, призналась Жун Мэй.
— Хао, хао, — размышляя о чем-то, бормотала императрица. — А что было с тобой потом?
— Потом нуцай Жун Мэй вышла замуж, муж был назначен командиром отряда знаменных войск в Ляодун. Когда японцы напали на Чжун-хуа — Срединное цветущее государство, муж храбро бился и погиб, защищая Западные ворота в Цзин-чжоу-тине. Они убили моего ребенка, — со слезами прошептала она.
— Не слышу, повтори, — велела императрица.
— Они убили моего сына, — громко повторила она.
— Хао, хао, дин хао, — хорошо, хорошо, очень хорошо, — бормотала императрица, и Жун Мэй готова была вскочить на ноги и вцепиться ей ногтями в лицо. Но годами вбиваемое в голову почтение к священной императорской особе не позволяло ей этого сделать, хотя она и знала из домашних таинственных пересудов, что Цыси ничуть не знатнее ее родом, отец ее умер в тюрьме как преступник, сама она была гуйжень — наложницей и возвысилась лишь как мать императора Тунчжи.
— Хао, — решительно произнесла императрица-регентша. — Я оставляю тебя в своей свите и назначаю фрейлиной. Это очень высокая честь для тебя. Будешь жить во дворце и безотлучно находиться при моей особе. Главной твоей обязанностью будет присутствовать вместе со мной в Цзюньцзичу — Верховном императорском Совете во время приема иностранных послов, выслушивать их речи, проверять, правильно ли их переводят драгоманы и верно ли передают смысл их речей князья Гун и Цин.
Пять дней училась Жун Мэй придворному этикету, расположению строений во дворце Ихэюань, расположению помещений в палатах, особенно в покоях императрицы Цыси, знакомилась с ее гардеробом — халатов и платьев в нем было больше, чем звезд на небе; ритуалом принятия пищи императрицей, с ее бельем, посудой, привычками, слабостями, запретами, фаворитами, драгоценностями, любимыми маршрутами прогулок, евнухами, — фу, какие противные, ни на что не способные кастраты, они только щиплют… Ей показали и назвали по именам бесчисленное количество сановников и дворцовой челяди, швырнули в океан сплетен, слухов, пересудов, туманных намеков и злобных пожеланий. Оказалось, что и сама она, Жун Мэй, представляет какой-то интерес и все пытались перетянуть ее на свою сторону, но, видя нарочитую ее бестолковость, оставили в покое.
Хотя у Жун Мэй и действительно в голове все смешалось в дикую кашу с торчащими оттуда обрывками ярких лоскутков, пагодами, именами, галереями, тумаками и щипками, драконами и фениксами, искусственными озерами и пайлоу, и визжаще-свистяще-шипяще-лающей какофонией посулов, угроз, сплетен, доверительного мерзкого хихиканья, похотливых намеков… Она слушала, кивала, соглашалась со всеми, улыбалась, низко кланялась, кому-то что-то говорила, отвечала, не всегда впопад, столь же мерзко подхихикивала, напускала на себя то степенно-чинный и важный, то неестественно-возбужденный вид, но перед глазами у неё всегда был маленький лисенок. Она видела, что он уже освоился в своей новой роли, окреп, пушистая шубка у него лоснилась, черные пуговички глаз с любопытством озирают окружающий мир; видала, что он сыт и ухожен, благодарила хэшана Яня, радовалась и успокаивалась. Когда ей удавалось ненадолго исчезнуть, спрятаться за ширмой в комнатке, отведенной ей для жилья, она сразу же перевоплощалась в лисицу и мчалась к нему. Сперва он радостно кидался ей навстречу, тесно прижимался и тихонечко поскуливал, и у Жун Мэй таяло сердце, она его грела, лизала, ласково тормошила, но в последнее время она стала на него обижаться немножко, чуточку — у него появились новые, неизвестные ей интересы и он даже пытался удирать… Приходилось тихонечко покусывать; она даже тявкнула в сердцах на него, чему сама же и испугалась.