Донесённое от обиженных - Гергенрёдер Игорь (читать книги полностью без сокращений .txt) 📗
Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. «Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! — заявил бы Прокл Петрович. — Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха — вышедшего из гущи народной россиянина!..»
Прокл Петрович затаённо блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше… Кто более всего подошёл бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать схимники?..
И виделся сын Владимир: доброе одухотворённое лицо, обрамлённое чёрными, на прямой пробор расчёсанными волосами до плеч.
Был Владимир донельзя худ и очень высок — уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии — оставил. Ушёл прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит.
Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье — жизнь послушника.
Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода «забывал» говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: «Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твоё терпение, Боже?» Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, из размышлений над старинными иконами, над росписью храмов… Религиозность сына считал «чересчур повышенной» и предпочёл бы видеть его примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, а не монахом.
Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришёл к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца.
Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: «Идёшь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато — ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодёжью. Самый-то высокорослый повернись — гля, сынок хорунжего!»
По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал.
«Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал — грит: слава Вседержителю!
Входим в церковь — это и есть скит. Из кедровых брёвен воздвигнут в старину. Изнутри — белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух духовит, а тут и вовсе благость».
Никодим описывал: священник служил молебен, «Владимир и такие же юноши запели „Христос воскресе из мертвых“ — и что за отрада вошла в душу! Ну, наново родился».
Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: «Живёт он в таких трудах и смирении — праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя чёрного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного — и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест… Я его спросил: не устаёте, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место — намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится…»
В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас сочившийся сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки намного сузился: слева теснил косогор с бедным посёлком на нём, а правый берег и до того был всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять взял вёсла у Байбарина, сейчас лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход баркаса. Саженях в двух от него сильно всплеснуло, через минуту всплеск повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то место:
— Таймень! Зда-а-р-рровый!
Прокл Петрович улыбнулся:
— Не сом?
— Не-е! — гребец убеждённо, с лёгкой укоризной напомнил: — На быстринах-то таймень шарахает за чехонькой!
Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живёт с этим и с этого не сойдёт… Мысли опять занял сын, который никак и родился со своим таланом. Прокл Петрович угнетённо признал в себе некоторую зависть. Смущала неотвязность соображения, что если бы не жена, не её нужда в заботе, он хоть сегодня подался бы далеко-далеко — в намоленноеместо. «Но привёл ли бы туда Бог? — усиливался почувствовать хорунжий. — Господи, дай знак!»
Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу тянулся чернеющей зубчатой стенкой лес. По левому — распростёрлась низменность. Откуда-то издалека, из пропадающего в потёмках залитого водой займища, долетали еле слышные призывы дикого селезня.
Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько пристанывая, жаловалась на колотьё в сердце и на то, что «в поясницу вступило».
Лодка обогнула гористый мыс, и впереди зажелтели в темноте огоньки хутора. С хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их до этого места. Причалили к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на хутор — раздобыл опорки разутому пассажиру.
Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег.
На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды возбуждали интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев оказался знакомый возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой раз поворачивалось так, что впору подержаться за сердце.
От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная, исчерна-коричневая, изморщиненная начинающими черстветь колеями. До посёлка оставалось вёрст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив голого кустарника, а там и открылась — будто их и поджидала — стоянка красных.
Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом невозмутимого в чванливом равнодушии бека покачивался на иноходи высоконогого савраски, драгунская трёхлинейка висела на передней луке седла. Человек усиленно сжимал губы, чтобы не сказать слова — не повредить производимому впечатлению. Те, что были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл Петрович ощущал скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной обиды, со стариковской слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в Баймаке проживает дочь. А едут они к ней с пепелища: от постоя пьяных казаков сгорел дом.
Всадник спешился и оказался низеньким. Нахраписто схватив пристяжку под уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в могуществе жеста подгадила.
— Ничо не знаю! Слазь! — прервал он кичливое безмолвие.
Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся угрозой:
— В Совете Баймака разберут ваш произвол.
Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым многословием. Суть сводилась к тому, что он делает как надо.
— Теперь так! Теперь поверь кому!
Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости:
— Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас — в первую голову!
Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем видом показывая, что сейчас направит её на Байбарина, спросил со зловещей вежливостью:
— Ваша дочь за кем будет замужем?
Вопрос — а не враг ли его зять красным? — лишь сбивал порыв, не суля чем-то помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с высоты в воду ответил:
— За инженером Лабинцовым.
Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и, воздев руку, прокричал дважды: