Март - Давыдов Юрий Владимирович (читать полную версию книги .TXT) 📗
– Со свиданьицем – да и допросец. Узнаю.
– И я узнаю: обижаешься быстро. Есть это, чего уж! – Он улыбнулся. – Водится за вами, Денис Петрович! Ну, без обид?
– А когда я на тебя обижался? Ты любого озлобишь педантизмом, да не меня.
Они рассмеялись.
– Итак, господин студент, – начал Михайлов. – позвольте осведомиться: в академию надолго ли?
– Курс решил кончить.
– Похвально. А засим? Лесничество, что ли? Лесной царь? «Кто скачет, кто мчится…»
– Черт его знает, – задумчиво отвечал Волошин, раскуривая трубку. – Был в Черногории – знал, чем жить. Да только… «Как ни тепло чужое море, как ни красна чужая даль, не им размыкать наше горе…» Ну, приехал, живу. А дальше… Черт его знает, брат.
– Ага! Не знаешь?
– А ты знаешь? Небось в деревню позовешь? Хватит! Были! Мне – дело боевое! А это все «шумим, братцы, шумим».
– Так, – сказал Михайлов. – Очень хорошо. «Шумим»… А ежели не шумим?
Денис быстро и пристально глянул на Михайлова:
– А тогда не тяни за душу.
Михайлов оглянулся на двери.
– Дед на ухо тугой, – сказал Денис – Не бойся: ты, да я, да мы с тобой.
– Разговоров на неделю, но я – суть.
– Ну-ну…
Денис вытянул ноги под столом, попыхивая трубкой. Недолго попыхивал: вдруг забыл и уставился на Михайлова. Тот усмехнулся:
– «Шумим», говоришь?
– Ладно, ладно, – нетерпеливо пошевелился Денис. – А потом что же?
– А потом, брат, съехались в Воронеже, и пошла перепалка. Горячее других Жорж Плеханов. Не согласен, и баста. На раскол, как на рожон прет! На раскол нашей «Земли и воли». И не один. Понимаешь? Мы, новаторы, доказываем: нельзя по-прежнему – передушат. А Жорж со своими деревенщиками: вы, мол, сворачиваете с дороги, вы изменяете народу… Софья Перовская колебалась, хотя и заявила: «Уж коли начали политический террор, то и следует, пожалуй, довести его до конца». Словом, Денисушка, сторонников немало.
– А Плеханов?
Михайлов нахмурился.
– Его знать надобно, как я знаю. Тон невозможный, упрямства на десятерых. Мне, говорит, господа, раз вы так, делать с вами нечего. И уехал. Однако большинство согласно на решительный метод. Большинство! Разумеется, с тем, чтобы не вовсе бросить прежнее пропагаторство.
Волошин сжал чубук; трубка курилась дымком, как пистолет после выстрела. Михайлов рассказывал: Воронеж… Сходки в Архиерейском саду… Сходки на пустынных речных островках, где бережной песок и хлесткий лозняк… Были «нелегалы» из Петербурга и Харькова, из Киева и Одессы. И толковали они минувшим летом о борьбе за политические права, о боевой организации революционеров, о едином центре, об агентах разных степеней доверия… Толковали, выходит, о том, о чем он, Волошин, не раз помышлял.
Денис слушал Михайлова, глядя в окно. В пустом огородишке вороны попрыгивали, свиристели, рябину доклевывали. И тянулись к мглистому горизонту бурые поля, брызгал мелкий острый дождик.
Михайлов умолк. Волошин сосредоточенно постукивал чубуком о ладонь.
– Видишь ли, Саша, ты здесь, в России, а я там, в горах, понял: пора взять оружие. И всерьез. И тоже, как ты, понял: настоящая боевая организация. И вот ты говоришь: она уже есть, уже создана. Так? Ну вот, а у меня в этой точке заковыка. Видишь ли… – Он выбил спекшийся табак из чубука, вновь зарядил трубку. – Нет, ты не думай, я это не к тому, как другие: дескать, централизм – чиновничество, а не товарищество. И не к тому, чтобы это я против подчиненности. В партизанских отрядах уж на что товарищество, полное равенство, а без подчиненности не обходится. Да и не обойтись, на войне как на войне.
– Так что же? – Михайлов и обрадовался и насторожился. – Хорошо ты, верно это сказал о централизме, о товариществе. Есть, знаешь, такие – решительно против. Никак в толк не возьмут, что перед нами громадная сила, а у нас… Что мы ей можем противопоставить? Только волю и преданность, преданность и волю, влитые в строгие рамки.
– Понимаю и принимаю. Но тут… тут другое. – Денис ткнул трубкой через плечо. – В парке грот есть. И пруд. Вот в пруд его бросили. Десять лет уж минуло, по когда думаешь о боевой конспиративной партии или группе…
– У-у-у, вон что! Нечаевская история? Повторения боишься?
Волошин ударил кулаком по столу:
– Боюсь!
– Не кричи.
– Да, да, боюсь, – тише повторил Волошин, глаза его недобро потемнели. – И никто – слышишь?! – никто не смеет меня упрекать. Боюсь. Мне плевать, кто он был, этот несчастный Иван Иванов. Слышишь, плевать! Вздорный ли честолюбец, намекавший, что отделится от Нечаева, или попросту глупец, не понимавший, что дело проигрывает от разных дрязг. Плевать мне…
– Но ведь никто и не…
– Нет, стой! Стой-ка! Ты слушай, ты мне свое потом. Ну хорошо, говорю, хорошо. Пусть даже Нечаев и эти… которые с ним-то были… Пусть они Иванова подозревали. Подозревали возможность предательства. Но доказательств не было. Одно только наитие. И только у одного Нечаева. И вот он, Нечаев, как глава своей дутой «Народной расправы», посмел взять на себя… посмел решить участь человека. Ну, дальше известно: убили, труп в воду. И дело сделано. И опять-таки не само по себе страшит: если предатель, туда и дорога. Другое: как это он посмел?! Нечаев, говорю, как? Пусть Иванов был туп, ограничен, пусть Иванов относился враждебно к Нечаеву, а не Нечаев к Иванову. Но ведь это Нечаев решился кровью невинного скрепить свою организацию. Так?
– Да ты ломишься в открытые ворота. Ни один настоящий революционер не оправдывает Нечаева. А я, брат, склонен видеть в этом убийство еще и личную трагедию.
– Чью? – быстро спросил Денис.
– Нечаева.
– Нечаева? – мрачно усмехнулся Волошин. – Трагедия убийцы?
– И все ж ты не можешь отрицать… Нечаев, несмотря на свои замашки, ужасные, повторяю… Ты не можешь отрицать его преданность революции, народу, идее.
– Преданность, говоришь? – Волошин покачал головой. – Я одного в нем не отрицаю: преданности собственному честолюбию, собственному «я»… Впрочем, довольно. Не об нем… не в нем главное. А вот что. Ты послушай. Нечаев не один был. С ним в грот-то, на убийство-то, кто пошел? И Прыжов и Успенский… Ни ты, ни я этих людей не знали, но здесь, в академии, есть такие, что помнят. Отличные были люди, честные. Тут ни у кого двух мнений. И вот они пошли и сделали несправедливое, страшное дело. Почему? Да потому, что верили Нечаеву. Верили! В две правды верили: в одну – для всех и в другую – особую, нечаевскую. А тот все шаманил: конспирация, конспирация. И они не разглядели. Не разглядели, как этот мерзавец опутывал их круговой порукой. Вот где трагедия. Не разглядели. А как разглядеть, если и вправду конспирация требуется? Как? Где кончается дело, где кончается конспирация, а где начинается гнусность? Вот она, Саша, заковыка, когда думаешь о боевом кулаке. Я боюсь генералов от революции. Понимаю: авторитет нужен, как в военном деле. Нужен авторитет. Но опять же, где он кончается, авторитет, а где самовластие, самоуправство начинаются?.. Ты, брат, извини, я это все нестройно, сбивчиво. Не дисциплины страшусь, пойми. Я подчиняться научился. Но не слепо, не щенком. Да, да, дисциплину знаю, но «целесообразность» вот таких Нечаевых знать не хочу. И не помирюсь, не помирюсь. А кто поручится: не будет у нас Нечаевых? Кто? Ты поручишься?
Михайлов хмуро молчал. Потом ответил:
– Поручусь. А про Нечаева скажу: игру в маскарадную конспирацию отвергаю, однако признаю сильной личностью, преданной революции.
– Ах вот оно что! – Денис задохнулся. – Вот оно как! «Сильная личность»! Да неужто ты, голова, не соображаешь: из такого вот нечаевского теста выпекаются бонапарты. «Сильная личность»! Ты думаешь, они пахнут как-нибудь иначе? Ты думаешь, у них глаза, что ли, другие? А я тебе скажу: никто до поры не знает, в ком он сидит, этот нечаев-бонапарт. Вот! И откуда он выскочит, тоже никто не знает.
– А-а, догадываюсь, – проговорил Михайлов медленно. – Так вот… Знай, не нынче говорю… давно выносил. – Он помотал кулаком. – Давно, Денис. Тоже думал об этом. Так вот. Рать, которая исполнит свою задачу… Ты это имел в виду?