Необыкновенное лето - Федин Константин Александрович (лучшие книги .TXT) 📗
Он начал щипать себя за руку, высоко оттягивая словно вощёную тонкую кожу от костлявой пясти. Взор его стал мутным, большой лоб будто ещё больше округлился, глазурно-жёлто, как вынутый из бульона мосол, засветившись от пота.
– Вам плохо? – воскликнул Извеков, быстро поднимаясь и обегая вокруг стола.
Но Дибич уже наклонился головой к острым своим коленям и со странной лёгкой плавностью медленно выпал из кресла, точно ребёнок, на пол.
Извеков без усилий поднял его и оттащил на диван. Бросившись к двери, он отворил её осторожно и сказал стриженой барышне очень тихо:
– Доктора. Сейчас же. Ко мне в кабинет.
9
О Лизе по возвращении домой Кирилл Извеков не говорил. Прошло слишком много времени с тех пор, как они разлучились. Так же как первые месяцы ссылки мысли о ней были его крылом, помогавшим залетать далеко от замшелой лесной деревушки, так эти мысли сделались неповоротливой обузой, когда ему стало известно о судьбе Лизы. Впервые он узнал власть воспоминаний, и открытие это его поразило. Пока он думал, что разлуке с Лизой положен срок, что он отбудет ссылку и потом для них наступит жизнь, о которой они вместе мечтали, – он видел Лизу хотя и отдалённой от него туманом оцепенелых вёрст, но живущей с ним напролёт дни и ночи. После её замужества она стала прошлым, но прошлое это обладало истязающей силой, и он с болью принуждал себя забыть о нем, и все не мог. Он сразу перестал упоминать Лизу в письмах к матери, и Вера Никандровна поняла, что ему известна судьба Лизы, и тоже никогда не напоминала о ней. Но Кирилл знал только о том, что Лиза выдана замуж, – кто её муж, он не мог догадываться, да и не хотел гадать. В единственном письме к нему, пришедшем в угрюмую пору снегов, в момент нещадной отрешённости ото всего света, Лиза написала ему о своём браке и умоляла не винить её, хотя бы только потому, что этот брак – её горе. Она писала о выданье, а не о выходе замуж, поэтому Кириллу долго не приходила на ум прежде волновавшая его склонность Лизы к Цветухину (не мог же Мешков выдать дочь за актёра), а когда эта мысль пришла, он неожиданно испытал нечто подобное злорадному утешению – что вот теперь слабость Лизы справедливо наказана. С годами Кирилл вспоминал её все реже, но затем каждое воспоминание возникало внезапнее и словно бессмысленнее, ловя его врасплох на какой-то неподготовленности к сопротивлению, в безоружную минуту грусти или задумчивости. Уже когда он, после ссылки, скрывал своё имя и был особенно строг к себе, тренируя самообладание и хладнокровие, изображая старательного и недалёкого малого, чтобы оправдать паспорт васильсурского мещанина Ломова, дорожащего местом заводского чертёжника, он, прогуливаясь по нижегородскому откосу и любуясь огнями ярмарки, вдруг приступом ощущал необъяснимую тягу за кем-то идти из улицы в улицу, кого-то настигать, и долго не в силах бывал подавить захватывающую иллюзию, что он идёт, преследуя и настигая Лизу. Он слышал не только её скользящую поступь, он различал в полумраке вечера её дыхание – тот тонкий, еле уловимый сладковатый запах парного молока, какой удивлял его, когда он едва не касался её лица своей вспыхнувшей щекой. Во снах она бывала с ним ещё ближе, но сны он умел обрывать, а припадки воспоминаний наяву уязвляли его своей внезапностью.
Для Веры Никандровны Кирилл был в одно и то же время прежним мальчиком, нетронуто сохранённым с момента его ареста памятью сердца, и совсем новым, зрелым мужчиной, казавшимся иногда в чём-то старше её самой. Целую треть своей жизни он провёл вдали от неё, и эта треть была исполнена необыкновенного содержания, о каком Вера Никандровна могла догадываться по письмам Кирилла, составившим главные события девяти лет разлуки. Он писал все годы ссылки, потом сообщил, чтобы она не тревожилась, если писем не будет долго – год и даже много больше, и потом написал только после революции. Она угадывала, что этого требовала так называемая конспирация – нечто столь возвышенное и до священности необъяснимое, что даже догадка о ней делала её будто соучастницей жестокой сыновней тайны. Она по-прежнему оставалась только учительницей, но так как всеми помыслами из года в год шла путём сына и следила по вестям от него и даже по его молчанию за всеми переменами, в нём происходившими, то она невольно думала о себе не только как о простой учительнице, но как о человеке, чем-то совершенно отличном от всех других.
Когда наконец Кирилл появился, во всех их ненасытных, хотя и малоречивых разговорах был установлен особый строй: Вера Никандровна либо слушала сына, либо отвечала ему. Она как будто продолжала переписку с ним, – он лучше знал, о чём надо и можно было говорить, и если он молчал, значит, его не следовало выспрашивать. О Лизе он не заговаривал, и как раз это было легче всего понять матери, – забвение простиралось над прошлым, и тепло памяти не пробивало его, как солнце не пробивает вечной мерзлоты.
И вот нечаянно беглый луч скользнул в неосвещённый угол.
Вера Никандровна вскоре после Октября рассталась со своим карликовым флигельком на пыльной площади и переселилась в здание школы, где ей дали квартиру. Здесь было непривычно много места – две просторных комнаты, выбеленных и светлых, как классы, громадная кухня и передняя, в которой уместился бы без остатка весь покинутый флигель. Квартира напоминала старое подвальное жильё, служившее Извековым долгие годы до ареста Кирилла, и с его возвращением в этих больших школьных комнатах, под топот и крики учеников, у матери появилось чувство продолжения былой жизни – опять вместе с сыном, опять в школе. Не хватало, пожалуй, только оконных кованых решёток, ячейками своими похожих на связанные восьмёрки, да трех, вечно шепчущих за окнами, пирамидальных тополей. Но всё-таки иногда Вере Никандровне было пустовато в этом просторе и жалко, что уж не присядешь у крохотной голландки – подкинуть в огонь оборвыш завившейся овчинным клочком бересты: тут печи были неохватные, и с ними насилу управлялся школьный сторож.
Не прошло недели после приезда Кирилла, как матери стало ясно, что жить с ней он не будет. Он говорил ей как раз обратное: что его желание – не разлучаться с ней, но практически ему нужна была квартира в центре, ближе к городским учреждениям, а Солдатская слободка была пригородом, куда скачи, скачи – когда ещё доскачешь! Бросить же этот пригород Вера Никандровна не могла. Её связывала не столько школа, сколько издавна укоренившееся убеждение, что перемена школ отражается на учительском деле вредно: семья школьника должна доверять учителю, а если он будет прыгать с места на место – какая ему вера? Ей было бы обременительно жить в центре, Кириллу – невозможно оставаться на окраине. Они должны были разъехаться. Но сын решил, что будет часто бывать в слободке и что у матери устроит нечто вроде главного обиталища, для чего заложит в одной из комнат начало своей библиотеки.
Это была давнишняя его цель – библиотека, полки с книгами, такие, которых нельзя сдвинуть с места и которые протянуты – именно протянуты – даже не вдоль стен, а под прямым углом к ним, так, чтобы между полок можно было ходить и стоять – да, да, стоять подолгу в переломленном луче солнца, вытягивая из плотно содвинутых в ряды книг самый необходимый или самый желанный томик, раскрывая его на титуле, на оглавлении, отыскивая какую-то неведомую страницу или изумляясь, что хорошо знакомая строчка таит в себе нечто неожиданно новое и покоряющее. В бродячей и неверной прошедшей жизни Кириллу никогда не приходилось иметь больше связки книг, пригодной для переноски в одной руке, и он мечтал когда-нибудь собрать книг много-много.
Теперь время пришло. Конечно, Кирилл не думал осесть в Солдатской слободке навсегда или хотя бы надолго. Наоборот, он был уверен, что принадлежит событиям, а события требуют от человека подвижности, и он вот-вот будет сорван с места, как лист среди листьев, и унесён неизвестно куда. Но у него, в комнате матери, останется то, без чего нельзя человеку обретаться на земле, – кров, дом, прибежище души, и этим прибежищем, о котором он не перестанет по-прежнему мечтать, будет библиотека.