Хэда - Задорнов Николай Павлович (читать книги онлайн .TXT) 📗
– Алексей Николаевич, подите, вас Глухарев зовет влезть на крышу стапеля, там доски сорвало...
Сибирцев побежал с матросами. Честь гимнаста он готов поддержать. Неужели плазу угрожала опасность?
...Все вокруг в одинаково мокрой одежде. Одинаковые люди с лицами одного цвета. Заиграл горн. Японские чиновники прошли мимо со сложенными зонтиками.
...Утром ветер сушил почву. Погода стояла ясная, но жесткая, вроде нашей в пору цветения черемухи.
«Сакура выделяется из всех деревьев, когда цветет», – написала по-японски Оюки. Такэноскэ перевел и объяснил, что мисс Ота вспоминает японские пословицы по просьбе Ареса-сан.
– Спасибо, Оюки-сан! Очень благодарен.
«Благодарен, но сердце не задето. Ки ни иримаеэн» [28], – подумала Оюки.
– Вы знаете, что значит «юки»? – спросил Такэноскэ у Сибирцева.
– Да. Снег.
– Девушка, носящая это имя, очень холодна, как снег. – Такэноскэ постоянно язвил на эту тему, давая попять Сибирцеву, что его интерес к Оюки-сан не найдет никакого отклика.
На горах и в садах одновременно зацветало множество деревьев. Лес и горы становились белыми. Местные жители говорили, что так будет до самой осени, одни деревья станут цвести за другими – и, по большей части, белым. Кто бы мог подумать, что Япония страна коричневых скал и сплошной весенней белизны лесов! А в Европе знают: страна цветов, вроде этакой плоскости среди моря, сплошь заросшей хризантемами и уставленной фарфором.
Оюки сидела поодаль, не глядя на Ареса-сан, готовая уловить любое намерение работавших офицеров и юнкеров.
В прекрасном отцовском доме, который теперь лишен уюта и превращен в казарму, у нее не стало привычных занятий. Она отвыкала ухаживать за цветами в священных нишах, да и ниши заняты шинелями, фуражками и сапогами. Оюки не развешивает и не расставляет украшения, не готовит к новому месяцу и к весеннему цветению смены картин на шелку для стен. Она теряет интерес ко всему этому.
Отец не пожалел средств, чтобы дать дочери хорошее воспитание. Теперь повсюду денежные тузы старались, чтобы их сыновья и дочери ни в чем не уступали детям самураев и даймио.
Но чувства пересиливают воспитание и все то, что привито долго и тщательно обучавшими Оюки гувернантками и наставницами. Если она не выдержит и упрекнет Ареса-сан, если у нее все сорвется с языка, это будет ужасно. Она опозорит себя. В таких случаях в княжеских семьях девицы кончают жизнь самоубийством.
Отец дал ей также основательное религиозное воспитание. Традиции крепки в семье Ота. Сам Ота-сан относился к своим предкам снисходительно, как к недорослям и недоучкам, от которых не было никакого толка. Этот оттенок в отношении к душам усопших невольно передавался и детям при всем их почтении к религии.
Вся семья Ота единодушно смотрела вперед, а не назад и все свое благополучие создала сама.
Пришел Кокоро-сан, бросил шинель на пол.
Девушка дала знак слуге подать чай.
– Она уже больше не сидит рядом с вами? – спросил Колокольцов.
Алексей молчал.
– Не надоело вам?
– Мы занимаемся с ней, как и прежде.
– В самом деле! Но ведь тут японский Миргород! Что с ними будет, когда мы уйдем...
Пришел старый Ота и сказал, что вся Япония больна, простудилась, пришлось мчаться на быстрой лошади в город Синода за лекарствами и приглашать докторов.
В лагере после вчерашнего аврала тоже много больных, все сипят и кашляют.
Колокольцов, уходя, дружески тронул локоть Алексея и покосился на японку. «Очень благородно и достойно держится Сибирцев! – подумал он. – Всем нам пример... Но мне уже поздно...»
Оюки проводила Колокольцова почтительным поклоном и восхищенным взглядом обратилась к Ареса-сан, как бы хотела сказать, что Кокоро-сан нравится всем, немного страшно, что совершенно овладел ее подругой. Оюки любит Ареса-сан. Но Оюки не хочет быть разрезанным персиком. Она никогда не покажет своего чувства.
Сибирцев, не разгибаясь, сидел за своим столом до сумерек. Уже все разошлись, когда он поднялся и как бы вдруг увидел девушку, обрадовался, подошел, взял ее за руку и попытался привлечь к себе, кажется впервые за все время. Наверное, присутствие Александра так подействовало.
Оюки высвободилась и отступила.
Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.
Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости...
В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.
Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.
«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку... Чистая, умная... Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»... Порядочность? Долг? Честь?
Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:
– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?
– Да я из чертежной... Ужинал там.
– Привыкаете к их блюдам?
– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?
– К своим японским коллегам.
Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.
– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! – «Да и оставить на время свою отроковицу», – подумал он.
Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:
– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите, посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.
Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки... Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»
Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!
Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.
– Я с вами, господа. Возьмите меня...
– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов.
Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.
– А если опять польет окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!
Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.
Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:
– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.
– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.
– Так точно, Алексей Николаевич... Унтер-офицер Григорьев, честь имею!
28
В сердце не входит (т. е. не чувствует).