Камень и боль - Шульц Карел (книги онлайн бесплатно TXT) 📗
Франческо, красный от возбуждения, захлебывается в бурном потоке собственных слов, рвущемся наружу, в котором все смешалось, словно кто перепутал счета у него в конторе. Божья кара, искусство, Микеланджело, – он хотел бы сказать сразу обо всем, безуспешно ловя при этом самые крепкие выражения. Глаза его сверкают, седеющие пряди волос до плеч всклокочены от гнева и мотаются. Из чего выросла слава Флоренции? Из парчи, камчатных тканей, тисненой кожи, шелка, банковского дела, а не из размалеванных холстов да мраморных либо песчаниковых статуй. Мы были люди ремесленные и набожные, решали денежные и торговые дела сообща, и когда заходила речь о введении новых государственных доходов, об этом проповедовали в церквах: францисканцы были – за, а доминиканцы – против. Так попеченье о благах земных было подчинено службе богу и забота о семье – интересам общины. А теперь совсем позабыли о законе, налагающем штраф в тысячу золотых на сына, который не хочет ни продолжать отцовское ремесло, ни начать какое-нибудь другое. А Микеланджело как раз и будет такой сын! Что вы его защищаете передо мной? Таким сыном ты хвалишься, таким гордишься, такого превозносишь, через него думаешь добиться дальнейшего расцвета нашего дворянского рода? Не радуйся заранее: посмотри сперва, что ты вырастил и какую прибавку сделает твой сын к нашему гербу. Кисть или резец, славное украшение! Палку надо, палку хорошую, чтоб выбить из него это проклятое нечестивое безумие, это желание стать художником, стать нищим, безбожником, прихлебателем, срамом!
В комнате трудно дышать, воздух тяжелый, огонь свеч не колеблется в нем, а торчит неподвижно, как металлический. Монна Лукреция повисла на руке Лодовико, но тот колотит по столу кулаком свободной руки и гремит против Франческо голосом подесты, привыкшего к судебным перепалкам. Он защищает сына, которого скорей убьет, чем позволит ему стать художником. Сын будет чиновником, законоведом, для этого он ходит в латинскую школу… Но тут Франческо разражается хохотом и кидает на стол лист бумаги с потешным рисунком. Бездельник Микеланджело, он не учится, все старания его учителя, маэстро да Урбино, напрасны, мальчишка до сих пор не знает начатков латинского языка, в то время как его однокашники читают уже Курция Руфа… А когда учитель его наказал, вот как Микеланджело его отблагодарил… И рисунок, изображающий маэстро да Урбино в рясе среди чертей, пошел по рукам. Лодовико потребовал палку, и глаза его побелели от бешенства. Душное помещение огласилось пронзительными воплями убегающих детей. Но Лукреция овладела и другой рукой мужа.
– Не бей его, – умоляюще промолвила она. – Нельзя же чуть не каждый день колотить! Не надо так… Ты убьешь его, если будешь заставлять жить по твоей указке… Этак ребенок когда-нибудь захлебнется слезами… Пойди отсюда, Микеланджело!
– Дешево отделался! – язвительно кивнул дядя Франческо. – Я расскажу об этом маэстро Урбино и сомневаюсь, чтоб он принял мальчишку обратно в школу. Пускай лучше водит компанию с этим Франческо Граначчи. Но бог не обойдет вас своей карой! И на вас сбудутся слова доминиканца, чью проповедь я слышал в Брешии, во время своей поездки по делам, святого фра Джироламо Савонаролы, открывшего мне глаза и сердце.
Фра Тимотео, который во время этой бури сидел съежившись, словно превращенный в кучку какого-то ненужного мусора, и желая только одного: быть подальше отсюда, – теперь испуганно поднял голову, но сейчас же опять нагнул ее. Однако это маленькое движение не укрылось от Франческо.
– Да, фра Тимотео: фра Савонарола, который когда-то был вынужден оставить Флоренцию, так как ваш орден ненавидел его и громогласно поносил по церквам. Конечно, по наущению Медичи. Человека, исполненного святости. Да, таковы они, Медичи. Лоренцо – не Маньифико, а Окаянный, Лоренцо Язычник.
Сжатые губы Лодовико вновь исказились гримасой гнева. Никто, даже его родной брат, не смеет так поносить правителя в присутствии бывшего члена Совета двенадцати. Лоренцо не язычник, никто еще не слышал из уст его какой-нибудь хулы, насмешки или ругательства по адресу церкви.
– Никто? – засмеялся Франческо. – Фра Тимотео, как было в тот раз, когда ты читал проповедь о злом волке из Аггобии? О волке, которого святой Франциск укротил так, что тот обещал ему больше не разбойничать, а быть довольным тем, что дадут крестьяне… На вашей проповеди был и Лоренцо Медичи; потом он в ризнице сказал вам и окружавшим его: "Волк – это в Дантовой Комедии образ курии, и только с этим значением легенда приобретает смысл. Дай бог ордену святого Франциска, – так сказал Медичи, – укротить жадность этого римского хищника, чтоб он удовлетворялся ему принадлежащим… и перестал наконец разбойничать…" Да, так сказал о святом престоле Петра этот Лоренцо Медичи, и все вокруг засмеялись… и поэтому вы, фра Тимотео, больше никогда не читаете проповедей о злом волке из Аггобии…
Старичок что-то прошамкал беззубым ртом – не то насмешку, которую не мог быстро проглотить, не то плач. Лукреция окинула Франческо полным презрения взглядом. И молчанье ее высокомерно. Она поворачивается к монаху и мальчику, перепуганным, растерянным, подавленным.
– Ступайте, – говорит она. – Вам, фра Тимотео, поздно уж нынче идти по темну в монастырь. Вы ляжете вместе с мальчиком.
И вывела обоих, как ангел выводит души из врат адовых. Отвела на чердак. Там потемки. А потом вернулась к мужнину очагу, приготовившись встретить и брань и ласку.
Монах, преклонив колена, стал горячо молиться. Воздал хвалу богу за все, восславил деву Марию за смирение, с которым она приняла благовестье, и преклонился перед ней, вспоминая ее муки у креста и двенадцатизвездный венец ее на небесах. Потом замолчал, погрузившись в тихое размышленье о ее милосердных очах, устремленных на нас. Потом стал молиться за своих монастырских братьев, за властей духовных и светских и просить со многими воздыханиями за плавающих, путешествующих и за души, пребывающие в чистилище. Он молился, простершись ниц, прижав лицо к суковатым доскам пола и раскинув руки наподобие креста.
Мальчик не спит и прислушивается к этим молитвам. Мысли о вытерпленном вечере. "Менялой", – слышит он быстрый, затверженный ответ брата. "Менявой", – бормочет Джовансимоне с набитым фасолью и салом ртом. До чего ему ненавистен этот Джовансимоне, который вечно что-то сюсюкает, и за это все его гладят по головке. Ему только шесть лет, пока что он снискивает любовь к себе набитым ртом, но уже умеет сказать этим ртом, что хочет быть менялой.
И паренька охватывает вдруг страшное чувство одиночества и тоски. Одиночества, оснащенного остриями и шипами, раздирающего до крови, одиночества ранящего, – не того, которое успокаивает и усыпляет, а того, которое причиняет боль. И тоски неприкаянной, глухой, мучительной, тоски, словно черная черта тьмы, тоски, наполняющей рот так, что дышать трудно. Вдруг этот ребенок захлебнется слезами… – так сказала мама Лукреция. Как странно сказано! Захлебнуться слезами, их соленым потоком, падающим обратно в сердце… Мертвая мама Франческа видит меня. Вот я лежу здесь, в темноте, навзничь на постели, с широко открытыми глазами, гляжу на стропила, задыхаюсь, смотрю и не вижу ее. А она меня?
Видеть! Формы! Формы! Храм Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Кроче, Сан-Марко, Санта-Мария-Новелла, но прежде всего – Санта-Мария-дель-Кармине. Храм из древнего камня, пропитанного молитвами и музыкой. Их своды, колонны, картины, статуи – все одето музыкой. Паренек вертится там непрестанно. В послеполуденной тишине, когда в церквах пусто, проберется он в одну из них и притулится за колонной, чтоб быть в этом широком пространстве еще больше одному. В окна вливается разноцветный мягкий свет, мальчик боится малейшим движением нарушить царящую вокруг глубокую тишину и весь обратился в слух. Вот поплыл первый, второй, третий звук, музыка, музыка ниоткуда, может быть, с надгробного камня перед ним, на котором высечено изображение коленопреклоненного рыцаря, чье непонятное имя вьется гирляндой вокруг надгробия, а может быть, это музыка с церковного свода или со ступеней алтаря, а то – с губ святого, с крепко сжатых губ статуи небесного заступника, который бодрствует здесь над людскими молитвами и над страшным орудием своей пытки, музыка, откуда – мальчик не знает, но слышит, как звуки струятся всюду вокруг него, разбегаются, сливаются, музыка замирает и опять развивается, один высокий звук остался гореть над остальными, но вот уж опять под ним бьют ключом другие и опять новые, и если исчезнут и вдруг погаснут (потому что эта музыка вдруг превращается в свет, а свет в музыку), все вернется снова и в других изменениях. Остаться бы здесь до вечера, дослушать все до конца, но вечно найдется какой-нибудь посторонний, который вдруг войдет и нарушит музыку звуком шагов, шепотом молитв, испытующим взглядом, брошенным на одинокого мальчика, который уходит, потрясенный пережитым и не зная, что в храме была просто тишина.