Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы) - Кросс Яан (читаем книги онлайн без регистрации .txt) 📗
Кати… скажи, что мне следовало бы делать, если бы пришлось начинать все сначала? Ты права: теперь вопрос не о начале…
И все же я хочу вернуться именно к началу.
В минувший понедельник я послал Каарела на почтовую станцию нанять лошадь и шарабан. Без ямщика. На весь день. Я поехал вспять, в начало. В начало начал. В Аудру. Чтобы еще раз увидеть церковь, в которой отец звонил в колокола и играл на органе. И церковную мызу, и дом кистера, где бы я родился, если бы отца вдруг не лишили должности аудруского кистера и школьного учителя. При обстоятельствах, о которых я ничего не знаю. И в связи с которыми год спустя я услышал с презрением упомянутое тетей Крыыт имя. Причем, как я позже понял, в основаниях для ее презрения нельзя было быть твердо уверенным. Но фамилия, которую она произнесла, как-то по-особенному скривив свой тонкий и острый рот, мне запомнилась: Сэбельман. Старый Сэбельман стал после отца кистером в Аудру. Когда отца уволили и он переселился в Пярну. Видимо, за год до моего рождения.
В шарабане по пути в Аудру между соснами и песками Паппсааре я опять думал: кем бы я стал, останься отец и дальше на прежнем месте? И если бы он не умер, когда мне еще не было пяти лет? И мама тоже, когда мне не исполнилось десять? Кем бы я стал, если бы в девять лет я не остался никому нс нужным круглым сиротой — последний ребенок умершего от холеры жалкого портного, — а был бы сыном кистера и учителя приходской школы и обо мне заботились бы в отчем доме?
Отец, разумеется, усадил бы меня за орган. Как он сажал меня за фисгармонию — это я хорошо помню — в Пярну, в нашей светлой комнате, выходившей в сад, а сам, то и дело отрываясь от шитья, приходил подгонять меня и, выплевывая изо рта булавки, нетерпеливо учил меня, как нужно ставить пальцы на клавиши. А потом кистерского сына, разумеется, послали бы в Валга, учиться в семинаре Цимзе. Как это сделал старый Сэбельман со своим сыном. Судя по всему, из меня получился бы учитель приходской школы. А что еще? Может, второй Карл Роберт Якобсон? [157] Нет, нет. Для этого у меня должна была быть другая натура. Динамичнее, самовлюбленнее, ограниченнее. Во всяком случае, другая. Наверно, у Цимзе я получил бы толчок, чтобы попробовать себя в музыке. Как сэбельмановский сын. Потому что мир музыки меня и теперь продолжает очаровывать. Хотя некоторые единомышленники Водовозова насмехались над моими посещениями концертов, называя это снобизмом. Тем более мою ложу в Мариинском театре. Но Платон Львович, мой честный старый друг, не раз говорил, что из меня и в музыке могло бы что-нибудь получиться. Сорок лет в очень многом он был моим вдохновителем и поддержкой. И предостережением. Потому что сам он, несомненно, серьезный музыковед и музыкальный деятель. Но, заглядывая глубже, все-таки дилетант. Он и доктор международного права. Но и в этой области — величина третьестепенная. Начальник канцелярии министерства иностранных дел. Центральная чиновничья должность. Но не более того. Отчасти в этом повинна, конечно, разбросанность его интересов. Причина которой в его пестром происхождении. Русский — немец — француз — швед — или кто он в действительности — этот Ваксель. Но главным образом в его приятном нечестолюбивом существовании. Ну да, отпрыск старинного рода офицеров, дипломатов и литераторов может себе это позволить. Как и все эти его домашние музыкальные вечера с Рубинштейнами и Налбандянами и французскими винами. Мне все это стало доступно, да и то изредка, только к сорока пяти годам. А ему — с университетских лет. И еще — эти долгие-долгие отпуска и лета, проводимые на острове Мадейра. У семьи была там вилла. И, в сущности, — да, да, в лицо мы знали друг друга еще по университетским лекциям, но более тесное знакомство началось у нас, так сказать, с Мадейры. Не с вина, а с острова. Потому что совсем неожиданно оказалось, что этот остров касается и меня. После окончания университета там обосновался брат Аугуст. Чтобы лечить болезни местных жителей и бороться с собственной чахоткой. Воздух Мадейры слыл самым лучшим для легочных больных. Как правило, мы обменивались с ним четырьмя письмами в год. Но не видел я его с похорон отца, мне было тогда четыре года, ему восемнадцать. После рижской гимназии он с помощью старого Бэра [158], насколько я знаю, попал в Кенигсбергский университет. А чахотку он получил, так сказать, вместе с дипломом. Известно, все эти холодные чердачные комнаты, пальто на рыбьем меху и сплошная, изо дня в день, из года в год беспощадная гонка на пустой желудок. Наверно, и там, на острове, он не давал себе пощады. Во всяком случае, своими глазами я не видел его двадцать лет, и вот однажды — кажется, это была наша первая осенняя лекция последнего университетского года — Платон Львович сел рядом со мной, коричневый, как мулат (тогда я еще не знал, откуда у него такой загар), и сказал:
— Мартенс, я познакомился летом с вашим братом. Очень хороший врач. И замечательный человек.
Я сразу получил куда более полное представление о жизни Аугуста, чем это могли дать четыре письма в году. Потому что Платон Львович обладает редким даром рассказчика. И я увидел, как удивительно хорошо он относится к Аугусту. Настолько хорошо, что, в сущности, по его побуждению батраки с виноградников и плантаций сахарного тростника вокруг Фуншала, которых Аугуст лечил бесплатно, и богатые чахоточные англичане из района вилл, с которых он тоже сверх меры не брал, нашли общий язык.
И на следующий год действительно поставили в Фуншале Аугусту памятник. За несколько месяцев до того, как его самого унесла чахотка. Именно в то время, когда я — новоиспеченный магистр — находился в своей первой заграничной командировке. У меня даже мелькнула тогда мысль заехать к Аугусту в гости: махнуть из Парижа в Бордо, сесть на корабль и через три-четыре дня оказаться у него. Но я, разумеется, этого не сделал. Потому что не на развлекательные семейные праздники министерство выделило мне полторы тысячи на год. И не ради плавания на Мадейру факультет оставил на мое усмотрение выбор мест для занятий. Так что брата я так и не увидел. Но свое дружеское отношение к Аугусту Платон Львович перенес на меня. Так что я могу сказать: Аугуст не оставил мне ни одного милрейса, ни одного реала, потому что денег у него просто не было, но он завещал мне дружбу Платона Ваксе-ля, а это стоило целого состояния.
Тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчухх-тчухх — тчыхх-тчыхх — тчыхх-тчыхх — кыхх-кыхх — кыхх-кыхх — кымп-кымп — кымп-кымп — кымп-кымп.
Да-а, в прошлый понедельник я ездил в наемном шарабане в Аудру. Без ямщика и без Каарела. В оглоблях старая сивая кобыла, и вожжи у меня в руках. Бог знает сколько времени я там не был, целых пятьдесят лет. Я проехал мимо церкви и кистерского дома и выехал на Тыстамааскую дорогу, но у аллеи, идущей к пасторату, мне стало вдруг неловко. Непривычно неловко, когда я представил себе, что войду к пастору Ибиусу, и он, — правда, он моложе меня — я это знаю, — почтительно вскочит и начнет приветствовать меня, и я перекинусь с ним двумя-тремя словами, а потом поеду обратно к кистерскому дому и позволю старому, семидесятилетнему кистеру Таркпеа, разумеется, еще более старательно отвесить поклон господину тайному советнику; я сяду на его потертый плюшевый диван, обведу рукой низкий, с потрескавшейся штукатуркой, потолок и маленькие окна за ситцевыми занавесками и скажу: «Знаете, в этой комнате я должен был появиться на свет…» Или нечто подобное. И мне вдруг стало неловко. Мне вдруг показалось, что это было бы более уместно после того, как я побываю в церкви. После того, как спустя несколько десятков лет взгляну на бирбаумского «Распятого Христа» над алтарем и немного подышу кисловатым, словно упрек, запахом заброшенности деревянного пола и скамеек. И после того, как по скрипучей лестнице поднимусь на хоры, и минутку посижу за органом, и там, наверху, под высоким побеленным потолком, поищу на желтоватых клавишах инструмента давно стертое прикосновение отцовских пальцев. И я миновал пасторат, повернул шарабан и поехал к церкви. Привязал лошадь к коновязи перед воротами и по осыпанной гравием дорожке прошел до церковной двери.