Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин" (читать книги без сокращений txt, fb2) 📗
— Как святой, Божий человек?
— И не говори, святой и есть! Фому Емельяныча я ещё в Костроме знала. Бывало, зимой и летом босой, в изорванной рубашке, верёвкой подпоясан, идёт и пророческие стихиры поёт; кому споёт «свят» — тот богатство жди, а кому «не рыдай меня мати» — гроб заказывай.
— Что ж он, болезный или юродивый какой, что ли?
— Да не знаю, как тебе сказать. Он, говорят, был зажиточным, исправным крестьянином в Больших Солях, женился, двух детей имел. Только вышел как-то неурожай. Кормить ни жену, ни детей нечем; скотина тоже с голоду мрёт. А тут, как его, капитан-исправник, — дескать, недоимка, вынь да положь! В то время ведь Биронов был, так с недоимками-то дело плохое было.
«Откуда же я возьму, — говорит Фома Емельяныч, — вот хлеба-то зерно на зерно не уродилось, а ведь мне нужно семью кормить».
«Это твоё дело! — говорит. — А недоимки — государственные повинности — подай».
«Да когда нет?»
«Врёшь! Верно, спрятал и платить не хочешь, но ведь у нас пытка есть! Мы продадим твоё имущество, а там чего не хватит, доставай отколе знаешь, а нам подай».
И продали всё до нитки, что у крестьянина было. Не хватило и половины на уплату.
«Ну давай остальные», — говорит исправник.
«Да откуда же я возьму? Помилосердуйте! Не то вот возьмите и вырежьте кусок мяса, может, кто-нибудь что-нибудь и даст. Больше у меня ничего нет».
«Врёшь! Верно, деньги где-нибудь запрятаны! Знаем все ваши плутовства. Подавай, или пытка».
«Да что тут, дело пустое! Вот, признаюсь, понравилась мне очень…» Ей-богу, рассказать не в силах, — продолжала Фёкла, — но вот те крест, что так было: помощник-то исправника, тутошний помещик, так это он и вмешался, и заявил, что, дескать, пусть мне на недельку жену пришлёт, так недоимки я заплачу.
Фома засвирепел и наговорил, чего и не следовало бы.
Вот на другой день и определили его под пристрастие подвести.
Но исправнику всё же на сердце жалость пришла, он и говорит:
«Слушай, Фома, ты не понимаешь, чему себя подвергаешь. Вот посмотри. Если ты денег не внесёшь, то послезавтра с тобой то же будет!» И велел его вести смотреть пытку.
И взглянул Фома Емельяныч, как на дыбу поднимают, да ноги и руки в тисках давят, да огнём подошвы подпаливают.
Взглянул он на все эти страхи-то да так и залился хохотом. Смеётся, да и всё тут.
«Ишь, — говорит, — рожи какие корчат!» А потом засмеялся да и давай песни петь.
«Что ты, что ты, дурак! — говорят ему. — Чему радуешься? Завтра сам над собой испробуешь». А он и ухом не ведёт: то духовное что, а то и «по улице мостовой» задирает.
На другой день его и повели пытать. Он ничего, и тоже всё, то стихиры, то песни поёт. Его подняли на дыбу, воловьими жилами бьют, спрашивают о деньгах, а он поёт «милость мира — жертву хваление».
С тех вот пор он и бродит так. Святой как есть человек! Жена недоимку заплатила, дом ведёт и детей кормит, а он жену бросил, детей забыл, бродит себе босой, неодетый, нечёсаный. Дадут где кусок хлеба — съест, не дадут — и так мается. То в лесу где-нибудь ночует, то на паперти церкви где всю ночь Богу молится. Сперва-то всё было около Костромы ходил, потом всё дальше да дальше забираться начал, говорят, до самого Киева доходил.
Вот как вышел-то он на дорогу, увидал меня и спросил:
«Куда путь-дорогу держишь?»
Я и говорю: «В село наше Зацепино; там Богу молиться, Божий дом по старой вере устроить хочу! Благослови, Фома Емельяныч!»
А он-то сперва закуковал кукушкой, а потом и говорит:
«Какое тут Зацепино, далеко до Зацепина. Ступай в Ярославль! Там теперь свет Божий! Богородица, Акулина Савельевна, сама пожаловать изволила! Там и дом мне построишь, и масляничную ветвь принесёшь! Велел тебе Бог белую голубицу от злых коршунов спасти и тем венец Божьей милости заслужить!»
Сказал он это и запел: «Слава в Вышних Богу» — и побежал; скоро таково побежал, что и на лошади, пожалуй, не догнать было.
По этому слову я и пошла в Ярославль; думаю, верно, воля Божья на то есть, чтобы я в Ярославль шла.
И точно, благодать Божья там явно меня осенила. Самой Акулине Савельевне послужить пришлось. И таково это было радостно. Придут это, бывало, верующие благословение получить, кто хлеб, кто рыбу, яйца, а кто и бутыль с вином или бочонок с пивом тащит. Всё это отберёшь у них ещё до свету, пока сама ещё не встала, и всякий это ещё тебе кто грош, кто пятак сунет, чтобы только их под благословенье-то допустить; и всё это на твоих руках и без счёта хранится… Так и жила я в Ярославле-то, почитай, больше двух лет, пока матушка Акулина Савельевна не преставилась и душу-то её святую ангелы Божии на своих ручках на небо не унесли. Ну а как померла-то она, я хотя и накопила кое-что, а всё осталась без пристанища. Вот, думаю, теперь пойду в Зацепино, хоть кости свои там положу. Так и тут не удалось!
К Акулине-то Савельевне часто заезжала воеводиха ярославская. Всё о сыне спросить. Сын-то её ахвицером где-то служил и на войне был; так приедет она да и спросит:
«Что, матушка Акулина Савельевна, скажи, здоров ли? Я сегодня во сне золото видела, стало быть, слёзы лить».
«Здоров, здоров, голубка! — отвечает Акулина Савельевна. — Я просила сына своего поберечь его!»
«Помолись, Акулина Савельевна, — говорит воеводиха. — А уж я тебе сама слуга буду!»
И точно, как, бывало, получит от сына письмо, узнает, что жив и здоров, и шлёт, бывало, гостинца Акулине Савельевне, и холста, и мёду, и круп, и ягод разных, а иногда и деньгами не забудет… Добрая душа, и ко мне была милостива.
Вот как Акулина-то Савельевна побывшилась, значит, она мне и говорит: «Иди, Фёкла, ко мне, я тебя не оставлю, хоть когда матушку-то, Акулину Савельевну, мне напомнишь». Я было ни то ни се. Супружника-то её очень боялась. Супружник её, воевода, Пушкин по прозвищу-то, был барин крутой, сердитый и нашей братьи, бабья, не любил. К тому же и воевода, — с ним много не наговоришь! Но как я ни отнекивалась, воеводиха уговорила.
Вот и стала я у воеводы жить. Ничего, мной довольны, и я была довольна всем. На руки мне бельё постельное сдали, и я должна была за этим бельём смотреть. Дом большой, хороший, жить можно было, только воеводе на глаза пореже попадаться.
Только раз я иду куда-то, а сама думаю: «Вот уж не думала не гадала у воеводы в прислуге быть» — и вдруг повстречала, кого же? Княжну! Ту самую княжну, что, помнишь, я за больной-то ходила в Шлюшине и которую, кажись, как родную дочь полюбила.
Она, сердечная, увидала меня и тоже будто родной обрадовалась. Говорит: «Зайди, пускают теперь! И отцу на двадцать вёрст кругом ездить разрешили». Ну я и зашла.
Она, голубушка, не знала, чем и угостить, как и приласкать; такая она добрая да приветливая. Платочек с своей шейки сняла и мне подарила; дескать, береги себя, Фёкла, не простудись да навещай почаще! Ты меня всегда обрадуешь!.. А тут старый мучитель-то, Биронов, всё на неё да всё не так! Зачем и глядишь туда, а не сюда; зачем и говоришь эдак? Да и сама Бирониха на неё всё фить да хм! А Биронята-то поганые разные подвохи выкидывают да поганства чинят: то платье к полу гвоздём прибьют, когда она занята чем-нибудь и не слышит, или мышь за пазуху посадят… Она, бедненькая, от всего отшучивается, всё переносит. А если как-нибудь спужается, что ли, и крикнет или что-нибудь там сделает, — вот как крысу-то ей пустили, она испужалась и крикнула, — сейчас всё на неё. А то вот однажды у воеводы за столом говорили, а я, не подумавши, возьми да и перескажи, что вот, мол, дело какое в Петербурге вышло: государынин шут, Аксаков, перепугал государыню до смерти. Принёс он в шапке ежа да вдруг и поднёс к лицу. С государыней чуть обморок не приключился. Биронята переглянулись, не сказали ни слова, а сами потом пустили ежа к ней в постель. Та, не зная, легла в постель и ночью, разумеется, спужалась так, что в себя прийти не могла, и сама же виновата кругом осталась, дескать, отца и мать потревожила, совести, мол, нет!