Камень и боль - Шульц Карел (книги онлайн бесплатно TXT) 📗
И взял посох свой…" Понимаешь, маэстро Джулиано, я буду ваять вот это. Давида!
Сангалло поглядел на него с изумлением.
– Я ждал чего угодно, но это не приходило мне в голову! Давида? Почему именно Давида?
Сангалло думал об этом, идя домой, и все время. Давида! И маэстро Агостино да Дуччо тоже хотел ваять из этого камня царя Давида для собора, но камень у него пришел в негодность, весь низ глыбы расселся, там зияет огромная дыра… А Микеланджело не уступит! Он принудит камень, покорит его, заставит его вчувствоваться в то, к чему предназначен, – в фигуру Давида, и тут не уступит, хочет победить без оговорок…
А все-таки! В словах Микеланджело было больше, чем жажда статуи… "Дело идет не о прекрасной статуе, теперь дело идет обо мне самом!" – так сказал он.
Сангалло снова задумался. "Ты еще юноша…" Это место из Писания прочел ему Микеланджело – не о Давиде, царе-завоевателе, Давиде, какого, наверно, создал бы да Дуччо, могучем правителе, торжественно восседающем на троне, среди войск, толкователей закона и телохранителей, не о царе, поразившем сирийцев, племя моавитян, разбившем сынов Аммоновых, уничтожившем все до границ Арама, – царские пленники стояли коленопреклоненные у его трона, – не о Давиде в его силе, величии, славе и власти, а "…ты еще юноша"… о Давиде, у которого ничего нет, кроме пращи да камней ручейных…
Что сделает теперь Леонардо? "Меня всегда с Леонардо что-то разделяло, – так говорил Микеланджело, – а теперь мы столкнулись. Из-за мертвого камня".
На другой день вокруг заброшенной каменной глыбы позади Санта-Мария-дель-Фьоре начали строить высокий деревянный забор. Микеланджело потребовал, чтобы забор был высотой в шесть метров, желая работать в полной тайне, без посторонних свидетелей, совсем один. На стройку стали свозить доски. Зеваки заводили разговоры с рабочими, щупали камень. Он был покрыт мусором и грязью, после стольких лет нелегко было вытащить его из глины и поставить. Теперь он вылезал, вытаскиваемый журавцами, рычагами и цепями, под выкрики и галдеж рабочих, под громкое понуканье сбежавшихся со всех улиц зевак, вылезал во всей своей огромности, словно из земли вырастал полный глины и тьмы кулак. И когда он встал, бесформенный, искалеченный, чудовищно высокий, от него пахнуло сырым запахом глины, грязи, смерти и ужаса. Об этом много толковали в городе, а потом многие увидели его в последний раз. Потому что Микеланджело всегда тщательно запирал калитку в заборе, никому больше не позволяя глядеть на камень. Шли месяцы, люди умирали, а камень оживал.
Три точки в пространстве обусловливают четвертую. Микеланджело вымерил циркулем на своей восковой модели нужные точки, перенес на камень, провел прямые. Камень перед ним стоял, как скала. Сердце камня звало. Он отвечал. Жизнь камня рвалась вон, к свету, прожигалась в формах и тонах, тайная, страстная жизнь – и снова каменный сон, из которого можно пробудить великанов, фигуры сверхчеловеческие, сердца страстные, сердца темные, сердца роковые. Нужны удары молотком, чтоб зазвучали эти каменные нервы, нужны удары, которые пробились бы в безмерном мучительном усилии к ритмическому сердцу и дали этой материи речь и красоту. Таинственная, бурная, лихорадочная жизнь бушевала где-то там, в материи, он слышал, как она кричит, взывает к нему, жаждет освобождения, просит ударов. Жизнь камня рвалась к нему на поверхность, била своими невидимыми, ощущаемыми волнами в кожу его рук. Эти длинные, нежные волны соединялись в его ладони, он мог бы разбросать их, как лучи, и камень опять впитал бы их в себя. Поверхность его была морозно-холодная, поверхность его была нагая. Но под ней, как под холодной кожей страстной красавицы, мучительно изнеможенной своими желаниями, вожделеют и жаждут все наслаждения, терзающие до судорог смерти. Нагая и морозно-холодная, она прожигалась внутрь сильнейшим жаром. Пронизывавшие ее кровеносные сосуды были полны и набухли пульсирующей мраморной кровью, сухой на поверхности и горячей внутри.
Все это кипучее биенье трепетало под прикосновением его ладони. Он передвинул руку немного выше. Здесь трепеты стихли, здесь обнаружилось тайное спокойствие, но и оно – темное, там, верно, была большая глубина, омут с целым созвучием форм, взаимопроникающих, как волны. А наклонившись, чтобы поласкать форму, округлую, словно упоительнейшие женские лядвеи, томящиеся страстным желанием, сжатые, дрожащие, он почувствовал в глубине место, где лежит какая-то затвердевшая гроздь, налитая соком и только ожидающая, чтоб ее выжали. Но там, еще ниже, там – место смерти, вся огромная плоть глыбы задрожала, словно он коснулся обнаженной раны, здесь было самое уязвимое место камня и… здесь был рубец от Лучанова долота, по краям еще алеющий мраморной кровью, отсюда отвалилась смертельно раненная материя, здесь зияла большая дыра, но камень по-прежнему мощно высился перед ним, торчал, словно тяжелые запертые ворота, разбей их своим молотком, камень высился, как судьба, он распахнет его створы резцом своим! Не распадется камень, не победит его смерть. Не будет он больше наводить ужас, а встанет победоносно, воскрешенный ударами, да и его оградит – от катящегося со всех сторон потока безумств…
Нежной, чуткой рукой гладил он камень, как вдруг перестал. Да, вот здесь… Теперь это был уж не камень, а проникновенье, вещественное, крепкое, грубое, ухватистое прощупыванье, здесь была сила камня, сплетения его вздутой мускулатуры, исходная точка форм, возрожденье его жизни. Здесь-то и нужно разъять камень, чтобы найти путь к его сердцу. Где ты теперь, фра Тимотео? Сила уже не в камне, он не высосал ее из меня, как мечта высосала силу из Агостино да Уливелло, я одолею этот камень и одержу верх над ним, я вызвал его на единоборство, и это сильный могучий противник, он был отмечен пятой дьявола, свергнут с горних высот ангельским паденьем, потом сорок лет питался здесь грязью и темными силами преисподней, но вот пришел я и вызвал его на бой, я возьму верх, я, человек, который – прах и пепел, обращусь в прах и пепел, я, созданный из глины…
– Vulnera dant formam, – говорил старенький мастер Бертольдо. – Только удары дают форму вещам. И жизни. А форма – правда жизни и вещи, не может жить ничто бесформенное.
Страшней всего то, что не имеет формы.
Найдя главную точку, Микеланджело стал не спеша отмеривать от нее циркулем дальше и намечать отдельные точки, обозначая их на глыбе красной глинкой, пока не получился законченный грубый абрис. Оставалось отсекать материю. Воткнув резец, он сильно ударил молотком, чтоб снести первый кусок мрамора.
Так начал он ваять своего Давида.
Вся Флоренция слышит эти удары. Потому что Флоренция вновь прислушивается к другому стуку, не к прежним ударам костлявой руки монаха в ее ворота. Опять льют благоуханье цветы в дивных садах между загородных вилл, никто не косит их до срока, как суету и лишнюю роскошь, они растут, дышат, благоухают, и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякий из них. Снова разблагоухались в буйной игре красок и ароматов, уже не предназначенные в огонь или на алтарь, опять венчают головы и фаты невест, пиршественные столы, ложа любовников. Город снова полон веселья, золота, шелка, духов, кипучей жизни. Во время карнавала не пляшут вокруг горящих костров под набожный колокольный звон, карнавал устраивается уже не в виде процессии святых мучеников, представляемых кожевниками и песковозами, одуревшими от всего, что от них требуется, святых отцов, изображаемых отцами доминиканцами, влекущих на цепи чертей, философов, идолов и других супостатов церкви, – карнавал тем более буйный, чем более унылым был он в предшествующие годы, снова женщины в коротких платьях с глубоким вырезом пляшут под бряцанье лютен и говор флейт с веселыми и смелыми патрицианскими и купеческими сынками, и отовсюду вылетели рои поэтов, слагающих сонеты, баллады и канцоны о ножках возлюбленных, о французской болезни, о родильной горячке, о зубной боли, о новой жизни, о красоте Флоренции, о ноготках монны Ваны, поэму о заболевшей обезьянке монны Биче, поэму о возвращении Венеры к флорентийским розам, поэму о борьбе с пизанцами. В городе опять полным-полно художников. Добрый, милый Филиппино Липпи опять взял палитру и кисть, не плачет больше дни и ночи о загробной судьбе своих родителей: отца монаха-кармелита и матери – соблазненной монахини, отвергшей вечные обеты и куколь для объятий священника-художника, не раздумывает над тем, не в аду ли они оба теперь, а пишет картины, творит, и так как харкает кровью, то, чувствуя свою бренность, пишет только вечное. А после приезда Леонардо да Винчи добрый Филиппино Липпи объявил приору сервитов о том, что отказывается от работы по росписи главного алтаря Санта-Аннунциаты, так как нет художника выше божественного Леонардо и ему единственному пристала почетная обязанность украсить богатый монастырь живописью, – и, таким образом, благодаря этой жертве Филиппино Липпи, Санта-Аннунциата получила картон с изображением святой Анны, весь город ходит туда на поклонение, и все рассказывают друг другу о том, как Липпи с великой почтительностью уступил божественному маэстро, и каждый умиляется поступку Филиппино Липпи, которому смешивает краски смерть, который не знает, окончит ли он завтра то, что нынче начал, а все-таки из своей короткой жизни и работы уступил, воздал почесть божественному искусству Леонардо да Винчи.