Янтарная комната (сборник) - Дружинин Владимир Николаевич (читать полную версию книги .txt) 📗
Она, видишь, считает, коли я почтальон, значит должен ей всё объяснить по географии, где какой климат, какие люди, ну и насчет снабжения продуктами тоже.
Вот и Арсений доверился мне. Он может быть спокоен, тайну я не выдам, раз обещал. А письмо с объяснением насчет сетей я передам Мелешко, не задержу ни на минуту. На правах срочной корреспонденции.
Говоришь: «Сходи сам, если мне нет веры». Эх, Арсений, Арсений!
Я-то верю. А проверить, сам признаешь, надо. Теперь уж мне выпало идти, иначе некому. Сам на себя всё взял. Речного пути нет, так должен быть путь по суше. В чем и загвоздка! Хоть я тут и родился и вырос, а сомнение у меня большое — как туда добираться по суше. Болота же!
Вдруг за поворотом берега — буксирный пароход. Стоит на взбаламученной желтой воде совсем близко от суши, а на песке, на обломке плавника сидят трое. Что за публика? С какой целью? Буксир, наверное, прибыл из Чернолесска. Средней силы, обшарпанный, с желтой надстройкой и черной трубой, обведенной белой полоской, он лучше всего, пожалуй, годится вести плоты на реке или в прибрежной зоне. Для дальнего рейса он слабоват.
Я ускорил шаг. Буксир между тем засвистел и двинулся навстречу мне. Вскоре я прочел название над колесом: «Подснежник». Ветер трепал белье, развешанное на корме. А там, где стоял пароход, колыхался на волнах крошечный голубой катерок.
Никак плотовщики приехали, плавник собирать! Я подошел ближе и поздоровался. Приезжие ответили мне, и одного из них я узнал.
— Матрос! — крикнул я. — Алешка!
Он встал. Темные волосы его выбивались из-под фуражки. Он, Алешка, конечно он!
— Здравствуйте, дядя Евграф, — сказал он, потоптавшись, и протянул мне руку.
— Ей-богу, он! — кричу. — Чудеса! Я уж ответ тебе на твое письмо припас, а ты сам явился. Легок на помине, как сноп с овина.
— Прислали вот…
— А я уж подумал — сбежал ты со сплава, матрос. С чего, мыслю, камень понадобился… Попался ты! Проси пощады.
И я опять сгреб его и хотел напомнить про вдов. Письма его я больше не касался — видимо, было неудовольствие у него на работе и прошло. И нечего поминать это, тем более при его товарищах. Но, к моему удивлению, Алешка спросил:
— Давай, дядя Евграф. Что они мне пишут?
— Чудак, — говорю, — никаких разработок нет, и ответ от меня лично.
— Жаль, — говорит.
— Позволь, — говорю, — что ты в этом производстве понимаешь?
И вдруг я слышу:
— Дядя Евграф! Я же из каменотесов сам. У меня и отец и дед камень тесали. У нас вся деревня в Ярославской области, под Угличем, — каменотесы.
— Забирайте его, — подал голос один из сплавщиков, черноусый. — Забирайте да жените. Шалит много.
— Правильно! — кричу. — Правильно! Савва тебя не выпустит. Тебе которая больше нравится — Лиза Гуляева или Шура, заведующая наша?
Сказал я это и опять засмеялся, не хватало мне еще сватовством заниматься! Вот он — репей-то — под языком!
Алешка молчал. Ветер теребил его вихры.
— Шабаш! — молвил черноусый плотовщик. — Накиньте на него аркан. Кончилась, Ленька, твоя свобода.
Тут я познакомился с остальными двумя. Действительно, все из Чернолесска, от Северолеса, за плавником.
— А катеришко у вас ерундовый, — сказал я. — Не по здешней волне. Ну, прощайте, будь здоров, Алешка. Смотри, на свадьбу не забудь позвать!
Вот новость, Алешка вернулся! Большая новость, особенно для его вдов.
Вода убывает, море откатывается, открывает мне гладкую, чисто умытую дорогу. Упругий песок гудит и чуть не выталкивает ногу.
Потом лес принимает меня под свой кров.
Где-то здесь, в этих местах, есть будто бы Зосимова деревня. Основал ее святой Зосима. Живут там по справедливости, нет ни злобы, ни зависти, ни ссор. Туда путь только тот найдет, у кого душа чистая. Сказка, конечно! У нас в Курбатовке как завидят над лесом дымок, так говорят: в Зосимовой деревне печи затопили.
Глубже всех проник в глухомань Самохвалов, наш смолокур. Почти до самого Варегова болота прорубил он просеку.
У просеки этой я присел на опушке — передохнуть и пожевать хлеба с семгой. Потом обмахнул веткой пыль с сапог, ополоснул лицо водой из ключа. Так-то приличнее.
Здесь Самохвалов рубил лес лет шесть или семь тому назад, пни успели высохнуть, посереть. Кое-где они совсем исчезли в молодой поросли.
Тучи вдруг разорвались, выглянуло солнце, и сразу всё переменилось. На маленьких елочках, на кустах малины заиграли паутинки. Серые пни сделались чисто серебряные. Березы, даже самые дальние, за домом Самохвалова, забелели резко, теперь их все, сколько есть по опушке, можно пересчитать. А дом смолокура — на самой середине широкой просеки, сложенный из толстых бревен, необшитый, без наличников на окнах, — тоже весь серебряный.
Чу, дверь стукнула! И вон платок клетчатый над елочками плывет.
Плывет он над ельником, над пеньками, а мне вдруг вспомнилось, какие Анна прежде платки повязывала. Огнем горели! А в ушах сережки, — Самохвалов из заграничного рейса привез, молодую жену украсил. Звенели те сережки! Бывало, как зазвенит, стрельнет раскосыми глазами. Верно, ненецкая кровь в роду у нее была.
Теперь платок у тебя, Анна, простой, смирного цвета, бабий. Лет-то сколько прошло? Двадцать пять, или нет, двадцать шесть лет минуло с того дня, как она к моей жизни прикоснулась. Помню, Самохвалов привез ее из Ненецкого устья.
Бравый был парень Самохвалов тогда. Из-под козырька фуражки, украшенной якорем, вылезали кудри, точь-в-точь как у матроса Алешки. Плавал он на торговых судах, всё тело его разрисовано, на плечах и на груди сплетались змеи, а на руке, пониже локтя, парила птица и в клюве держала сердце, проткнутое стрелой.
Тогда моя Настасья была жива, и Анну я старался забыть. Да я видел ее редко. Я тоже плавал. На траулере в океане треску промышлял.
Анна подошла ближе, и солнце осветило ее теперь всю.
— Ты? Поздно ты сегодня!
— Замешкался, — сказал я, — на тоне у Куликова.
— Али с ним повадно?
— Дело у нас было, — ответил я.
Мы пошли рядом.
— Нету твоего? — спросил я.
— В деревне.
— Как рука у него?
— Так же, — сказала она.
Рука у Самохвалова висела плетью, когда он вернулся с фронта. Сейчас пальцы немного шевелятся. Фельдшерица наша впрыскивает ему новое лекарство, говорит, должно помочь. Но пока что работает Самохвалов одной левой.
— И долго ему лечиться? — спросил я.
— Кто его знает. Неизвестно.
— Ты не расстраивайся, — сказал я. — Незачем себя расстраивать.
— Жалко его, Евграфушка.
Мы сели на поляне, на нежарком припеке. Посреди поляны торчит старый черный пень. На нем нет следа пилы, — березу когда-то сломало бурей и она загнивает во мху, кора отстала и шуршит под головой, как набитая соломой подушка. А пень еще крепок. Нынче весной выросли на нем тоненькие побеги и оделись светло-зеленой листвой. И от корня побежали кверху опенки. В прошлый раз их было не больше полдюжины. Теперь эти грибы повзрослели, шляпки местами потрескались, ножки подогнулись. А маленьких стало больше, лезут они всё выше. Сейчас почти до самой вершины добежала цепочка малышей в желтых шапочках.
— Грибов много будет, — сказала Анна. — Говорят, урожай на них — к войне.
— Глупости, — сказал я.
— Хорошо, коли глупости, — согласилась она. — На болоте, на валу они шибко родятся. Хоть возами вывози.
Насчет вала я слыхал и собирался расспросить Самохвалова подробнее.
— Интересно, — сказал я. — Что за вал? Куда он может привести? Неужели до самых Зимних гор?
— До самых.
— Надо бы проверить.
— Зачем тебе?
— Как зачем? — отозвался я и приподнялся на локте. — Там, в горах, Куликов пещуру ломал. С моря ходу нет теперь, так, следовательно, отсюда надо. Москва камень требует. Может, мы миллионерами станем.
— Дай бог. Вал сухой, песок и камни. Ровно кто нарочно насыпал. Николай ног не замочил нигде.
— И далеко он был?
— До гор немного не дошел. Утверждает — идти свободно. Вал, как мостовая. Да ты что? Тебе-то нечего — помоложе тебя есть.