Слово - Алексеев Сергей Трофимович (читать книги онлайн регистрации .txt) 📗
Семейство Солода хранило молчание, только мольба стояла в глазах, устремленных на Никиту Евсеевича. Гудошников тоже не мог вымолвить ни слова, к тому же дым от костра, ни с чем не сравнимый дым горелой бумаги, повернул в его сторону и забил дыхание. Еще тогда, у подвешенного на дыбу Гудошникова, возник этот странный, болезненный рефлекс на запах горелой бумаги. Ощутив его, он сильно кашлял и становился беспокойным, неистовым.
Никита Евсеевич вынул сапожную лапу из ящика, повертел ее в руках и вдруг стал бить ящик с посудой. Брызнули во все стороны осколки, заблестели в свете костра.
— Вы добрый человек! — взмолился Солод, и родня его запричитала на разные голоса. — Умоляю вас, не бейте посуду. Этот фарфор еще моей мамы! Прошу вас!.. Это художественные ценности!
Расправившись с фарфором, Гудошников выбросил из ящиков золотую и серебряную посуду, размахнувшись, ахнул оземь швейную машину и сел, обхватив голову руками.
Шоферы и женщины — работницы архивов, подойдя к ящикам, смотрели с нескрываемым изумлением.
— Кому война, кому мать родна, — вздохнула одна из женщин. — О господи!..
Никита Евсеевич минут пять сидел не шевелясь, невидящими глазами глядя на затухающий огонь. Семейство Солода подбирало разбросанное и втоптанное в землю золото. Сам Солод плакал, трясущимися руками вытирал глаза.
Наконец Гудошников встал, сказал спокойно:
— Закрывайте ящики и грузите… Скоро рассвет.
Женщины принялись укладывать бумаги, папки, уталкивать, утрамбовывать — только чтобы больше вошло. Уже пожилые, проработавшие по многу лет в архиве, они как-то по-крестьянски жалели все эти бумаги и относились к ним, скорее всего не как к историческим документам, а как к привычным в хозяйстве и совершенно необходимым вещам. Они и на костер-то бумаги носили со вздохами, с приговорами: дескать, вот ведь люди писали, старались, потом столько лет берегли, охраняли, а теперь так, задарма, в огонь все идет. Впрочем, эти же женщины так же, пожалуй, искренне жалели и многочисленную семью Солода, хотя сначала возмущались, что он больше не за архивы, оказывается, переживал, а за свои пожитки, жалели они машинку «Зингер», фарфоровую посуду и хрустальную вазу, разбитую Гудошниковым об угол дома. И самого Гудошникова жалели — вон как намаялся на протезе-то, того и гляди упадет…
После вспышки гнева Никита Евсеевич думал об этом с какой-то грустью и под тихий говорок женщин ощущал незнакомый ему прилив сентиментальности. Он видел этих женщин всего лишь часов десять, кроме Зои, никого не знал по именам, и лица их — зажмурь глаза — не задерживались в памяти, но ему хотелось сейчас обнять их всех, прижать головы к груди и тихо сказать: милые мои, родные мои… И, кажется, затихнет после этих слов война, умолкнет гул канонады, прекратится рев самолетов в черном небе и уймется громовой треск бомб.
Его раздумья прервал близкий гул мотора и скрежет гусениц по мостовой. Что это? Неужели уже отходят войска?
— Бабоньки, скорее! — прокричал Гудошников, взглянув на зарево огня, туда, где гремел бой.
В этот момент, рыкнув, во двор вползла танкетка.
— Здесь, что ли, архив? Если здесь, то мы для охраны прибыли! — по-вологодски окая, сказал чумазый, отчего-то веселый сержант, выглядывая из люка.
— У тебя место в ней есть? — спросил Гудошников, кивая на танкетку.
— Какое там место, — засмеялся сержант. — Теснотища, как в гробу!
— Все равно возьмешь пару ящиков, — попросил и приказал одновременно Никита Евсеевич. — Небольших, а?.. У нас машины перегружены.
— Давай! — согласился танкист. — Черт с ним! Только вы, граждане-товарищи, быстрее! На окраинах города бои! Слышите?.. Прорвались, гады!..
В северо-западной части города не смолкала ружейная стрельба, нарастал орудийный гул. Небо полыхало от разрывов, и черные дымы высвечивались в сполохах огня, словно тучи в грозу.
На востоке же поднималась розовая, целомудренная заря.
Пока заталкивали ящики в танкетку и догружали машины, грохот боя вдруг стал стихать, и скоро по улицам загремели танковые гусеницы, потянулись колонны отступающих частей, подводы, орудия. Надо было уходить. Но оставалось еще пять ящиков с госархивом, где были документы времен столыпинской реформы и массового переселения крестьян на сибирские государственные земли, и два — с горархивом, которые Гудошников пожалел жечь и закапывать. Да и плохо горели они, если не ворошить.
Сержант выглядывал из люка танкетки и поторапливал.
— Стойте! — крикнул Гудошников и поковылял на улицу.
Шла колонна отступающих. Пропыленную, белеющую бинтами пехоту обгоняли, заезжая на тротуары, грузовики и «эмки». Гудошников проголосовал какому-то автобусу. Тот не остановился, обдав Никиту Евсеевича жаром и пылью.
— Стойте! — Гудошников выхватил маузер и запрыгал наперерез открытой «эмке». — Стой, говорю!
«Эмка» притормозила. На заднем сиденье, скорчившись, лежал раненый, рядом с шофером сидел военный, судя по всему, комиссар.
— Возьмите ящики с архивом! — крикнул Гудошников. — Они здесь, рядом! Возьмите!
— Какие ящики?! — отмахнулся военный. — Не видишь, генерала везу! Генерала ранило!
Машина умчалась. Никита Евсеевич выругался и хотел вернуться во двор, но на улице показался танк КВ.
— Эй! Погоди! — Гудошников выстрелил и встал на пути танка. Танк остановился, из люка показалась голова.
— Прыгай на броню! Живей!
— Я не сам! — перекрикивая рев машины, сказал Гудошников. — Возьмите ящики с архивом! Документы!
— Ну, дед, мать твою… — выругался танкист. — Нашел время с архивами возиться!.. Давай! Где они?!
Три ящика завернули в рваный брезент и привязали к броне, остальные все-таки пришлось бросить в подвальное окно: авось сохранятся, если не сожрут крысы…
— Потеряем — не взыщите, — предупредили танкисты. — Ахнет снарядом — отлетят… А куда сдать-то их?
— Своим! Нашим! — крикнул Гудошников. — Только не бросай!
Все было готово, и можно было выезжать со двора. Возле машин в ожидании стояли женщины — работницы архивов и многодетное семейство Солода.
— Садитесь! — скомандовал Гудошников. — Залезайте, под брезент!
Молча и тяжело пыхтя, люди стали взбираться на ящики, под самую брезентовую крышу, где можно было только лежать. Гудошников заметил, что туда же тянут и громоздкие узлы, брякающие посудой.
— Бросайте узлы! — багровея, крикнул Никита Евсеевич. — Куда с узлами?! Для людей места нет!
Две женщины из семейства Солода бросили свои вещи на землю, но вдруг одна из старух, уже сидевшая на машине, спустилась на землю, обхватила дряблыми руками узел. Солод что-то ей закричал, замахал руками, но старуха лишь отрицательно мотала головой, плотнее прижимая к себе свое добро.
— Поехали! — скомандовал Гудошников и забрался на подножку машины.
Грузовики тронулись, но, видно, слишком резко, потому что Гудошников услышал грохот и чьи-то возгласы под брезентом.
— Что там еще? — спросил он, стараясь заглянуть назад.
— Ящик упал! — сказали ему. — Разбился ящик!
Машина остановилась. Никита Евсеевич выругался и заспешил к заднему борту машины.
— Вы хоть придерживайте их! — в сердцах крикнул он и склонился над разбитым ящиком. Старые, желтые бумаги, какие-то книги в коленкоровых переплетах веером рассыпались по земле. Гудошников начал собирать, сгребать их в кучу, оглядываясь по сторонам в поисках пустого ящика. Одна из женщин, спустившись на землю, бросилась помогать.
И вдруг руки Никиты Евсеевича нащупали среди бумаг что-то твердое, объемистое и плохо гнущееся. Каким-то чутьем он угадал, что это пергамент, скорее всего, книга без крышек. Он разворошил бумаги и вытащил серую, неровную по краям сшивку пергаментных листов. В глаза бросилась надпись, сделанная уставным кирилловским письмом. Почти машинально он прочел ее и опустился на землю…
«Древлее письмо, писанное старцем Дивеем, язычником…»
Древлее письмо…
Внезапно ослабевшими руками он открыл сшивку пергамента — вязь каких-то букв, вроде знакомых, но не складывающихся в слова. Строки неведомых слов, красноватые, выцветшие чернила, загрубевший, жесткий и ломкий, как сухой быльник, пергамент…