Большевики по Чемберлену(Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Том ХХХ) - Тов. Инкогнито
Банким все это знает, но помалкивает пока. Он работает на срезке стеблей и рад был бы, чтобы его никто не трогал. Но он сегодня опоздал, пришел тогда, когда другие рабочие уже получили инструмент и заняли свои места. Бабу Гоза должен был даже возвратиться в сарай фактории, чтобы взять нож для работы лентяю. Надсмотрщик сделал это, но сказал, что скажет в контору самому Пирбеку о нерадивости рабочего. Он не решился сам прогнать судру, потому что наступила рабочая горячка, предложения поденщины могло не оказаться, и тогда рабочий день одной рабочей силы пропал. От Банкима же можно было ожидать, что он, если ему что-нибудь сказать — бросит работу или перед всей артелью начнет поносить ненавистного надсмотрщика. Давно он напрашивался на это, заставляя обходить его подальше.
Наконец Гоза-бабу, выбрав минуту, решает идти с жалобой и направляется в контору.
Банким, между тем работая ножом и сваливая стебли тростника подросткам, подбирающим его в охапки, следит за надсмотрщиком, и у него в голове волчьи думы.
У Банкима заболел сын, которому время тоже работать вместе с ним на плантации, а между тем его жена не только не может понести мальчика в храм умилостивить всемогущего Шиву или позвать знахаря, но вообще то не может выйти из их еле покрытой тростником жалкой хижины в убогом туземном «басти». На всю семью у Банкима остался чуть ли не один кусок хаддара, которым попеременно и покрывают чресла и плечи, то он, когда идет работать, то жена, когда ей нужно выйти к соседке одолжить молока или соли на пару дней.
Завтра раздача рабочим денег, Банким думал поправить немного свои дела и, не отдавая лавочнику долга, понести в храм Шивы рису, позвать знахаря, поесть риса самому с женой и попраздновать, отведя душу таким образом, в редкой сытости. И вот все эти надежды готовы были рухнуть из за того, что он задержался возле мальчика, пока жена ходила взять воды из колодца.
— Семя Шикалы, идет доносить! — выругался Банким, видя что надсмотрщик, пожевав бетеля и поглядев в его сторону, повернулся к заводским помещениям. — Идет старая крокодилова шкура выслуживаться! Если он скажет сагибу, неделя труда пропала даром. Пусть работает здесь, кто хочет, в таком случае… Лучше сдохнуть с голоду и убежать, куда глаза глядят…
Банким бросил нож и быстро стал пересекать дорогу надсмотрщику.
— Эй ты, выброшенная гадюкой из кишок колючка, стой!..
Это было неслыханным против представителя администрации ругательством, которое заставило надсмотрщика задрожать от злости и остановиться.
Трое судра-рабочих, женщины и десяток полуголых ребят бросили работу и остановились, глядя на товарища и их общего распорядителя, за несколько рупий служившего, как сторожевой пес, плантатору.
Подростки переглянулись, один из них тихонько хихикнул, но Банкиму было не до того.
— Ты хочешь, чтобы я погиб и не накликал на тебя проказы за то, что ты доносишь?
— Ты — лентяй! Ты — лающаяся гиена! Дерзкий презренный камбала, тебе не будет тут для работы места… Уходи отсюда вон…
— Отдай мне прежде то, что я заработал за неделю. Работать у сагибов может только собака, которая не находит себе кости в помойке. Человек тут сдохнет. Я работать не буду, отдай деньги…
— Придешь, получишь, если суд не лишит тебя их за то, что ты рычишь, как скверный варвар-людоед из Нильгирии…
— Ты еще мои деньги через суд хочешь отнять?
— А ты думал нет… Если такого одержимого не обуздать, то всякий бунтовщик будет командовать надсмотрщиками, а не надсмотрщики ими. Пускай рассудит сагиб…
Банким сжал кулаки.
— Собака, наемник фаренги.
Он обернулся на товарищей, но те уже уткнулись головами в тростник, боясь оглянуться, боясь выразить ему сочувствие и подвергнуться такому же изгнанию из плантации, как и он.
У Банкима дрогнула нижняя челюсть, он опустил руки и вышел.
Но, выйдя на дорогу, он остановился. И слезы заблестели в его глазах.
Ему некуда было идти.
Он отошел от плантации, за изгородью фактории упал на траву возле дороги под группой сорного папоротника и здесь застонал один и другой раз, сдерживая рыдание.
Какая-то девушка и чужеземный подросток, направлявшиеся к плантации через кустарник, почти натолкнулись на него и, услышав его стоны, остановились.
— Что это? — девушка, всмотревшись в лицо державшегося за голову человека, нерешительно остановилась, а затем схватила за руку подростка.
— Брат — это райя Банким, мой отец!
Вагонетка, которого Пройда прежде, чем выехать сюда самому, командировал вместе с Дадабай Рой в Бомбей для помощи товарищам в предвидении событий, которые должны были развернуться в городе, в связи с перенесением сюда заседаний всеиндийского национального собрания, остановился.
— Вот тебе и фунт! Что же это с ним?
— Братик, Вагонетка, иди в парк и жди меня, покамест там. Я узнаю, почему он под забором, и что у нас делается дома. Вероятно, что-нибудь случилось. Хорошо, что мы наткнулись… Если он и мать не заморочены браминами или полицией, то мы очень хорошо проживем здесь, пока мы найдем Сан-Ху, Бихари и приедет Пройда. Я найду здесь знакомых Кукумини и моих собственных. В той стороне, куда мы шли, находится кантомент. Здесь на речке для бедноты есть парк. Обожди меня в этом парке…
— Хорошо, сестра, только не попадись с аппаратом…
— О, нет. Иди, братик!
Вагонетка кивнул головой и зашагал, минуя селеньице к той окраине города, где по словам танцовщицы находился сад, в то время, как Дадабай, обогнув куст папоротника, очутилась перед отцом.
— Отец, дорогой отец! — благослови свою дочь. — И девушка упала перед райотом, обняв его колени.
Райот-бедняк поражено взглянул на дочь, не веря собственным глазам, увидел у нее сумку с вещами, а на руках украшения, взял девушку за руку, как бы желая увериться в том, что видит именно Дадабай, и вдруг снова опустил голову, давясь слезами.
— Дадабай… Дадабай!
— Отец, отец, ну, что? Ведь, не хуже же, что я пришла. Не умирать ты сел здесь. Дай мне голову… — И Дадабай обхватила судру.
— О, дочь, ты пришла, но мне не радостно, а стыдно, потому что отец твой, как собака, корчится во рву. Как мне смотреть тебе в глаза, когда я не могу и домой повести тебя, ибо там не найдется ни горсточки риса, ни блюдечка бобов, чтобы покормить тебя… Брат твой умирает дома и ему не на что купить молока. Меня прогнали с работы и не отдали денег, хотят судить за то, что я сегодня опоздал, охраняя Беди; я оскорбил надсмотрщика-собаку.
Дадабай потрясенно схватила отца за руки.
— Это, отец, ненавистные угнетатели, которые не жалеют ни беспомощного бедняка, ни ребенка. Ты только что узнал это, а мы нач-герл давно это уже знали. Ты сам убедишься, когда я расскажу тебе, что они делают с бедняками. Но это кончится когда-нибудь, отец. Не думай, что так и должно быть.
И, порывисто вскочив на мгновение, Дадабай снова взяла отца за руки.
— Но идем все-таки домой, отец, потому что у меня есть сыр, хлеб, рыба, вещи и деньги. Идем скорее, накормим мать, если она голодна, и Беди-братика моего бледнолицего. Вытри глаза, отец, давай мне руку и поднимайся, но прежде всего допусти меня взять прах от твоих ног…
И Дадабай совершила обряд приветствия старших.
Затем, она взяла за руку вставшего тем временем расшатанно, отца и, расспрашивая его, направилась к видневшемуся за группой сандаловых деревьев «басти», состоявшего из шалашей и хижин батраков и райотов-земледельцев. Они обогнали женщину, несущую с реки в сосудах на голове воду, и прошли мимо группы детей, лазивших по изгороди, после чего очутились возле покрытой соломой хижины Банкима.
Судра открыл дверь, и они вошли в хижину.
Их встретила удивленным взглядом беспомощно сидевшая возле томившегося на цыновке из соломы больного женщина, которая вдруг с убитым испугом поднялась и всплеснула руками.
— Дадабай!..
— Мать… Нищие мои родители!
И девушка, преклонившись перед женщиной, подошла к цыновке, с которой измученно и устало смотрел, свернувшийся головастиком, мальчуган.