Агония - Ломбар Жан (читать хорошую книгу полностью txt) 📗
Но крики уже слышались на их пути; в их сторону вздымались кулаки, народ волновался. Не кричали больше во славу Цезаря, неслись проклятья Элагабалу и Сэмиас, и все предвещало новый мятеж, более страшный, чем накануне. С Палатина и из Субуры подошли оборванцы, рабы и вольноотпущенники, вырвавшиеся из лупанаров квартала, и бросали в них камни. С домов летели черепицы, кирпичи и обломки нищей утвари, продавливая шлемы всадников.
Воины яростно набросились на римлян, нанося им беспощадные удары. Люди защищались, кто чем мог. Причем сражались не только христиане, но и язычники, в которых пробудились унаследованные от предков воинственные наклонности, а может, ими двигало стремление свергнуть Империю ради установления идеального государства – без Элагабала и Сэмиас, – которое не даст себя поработить Востоку, сбросит в Тибр Черный Камень вместе с его последователями. Какое-то кровавое безумие овладело людьми и мгновенно вооружило их; и смерть, которую они распространяли и которой подвергались, была беспощадна, потому что обе стороны были руководимы неутомимой ненавистью.
При первых вспышках восстания войска покинули дворец Старой Надежды, слоны вырвались оттуда, сметая толпу и хватая хоботом сражающихся. И из Лагеря преторианцев через Капенские, Саларийские и Виминальские ворота бросились другие отряды, занимая улицы, спускавшиеся к форуму; велиты рассредоточились, поражая дротиками граждан, тут же обращавшихся в бегство; пращники осыпали дождем глиняных шариков даже мирные кварталы, и всадники приказывали толпе разойтись. Теперь все чувствовали, что верх одержит армия, потому что у восставших не было ни военачальников, ни животворной идеи; но все же они отчаянно сражались, покинутые Маммеей, не желавшей пускаться в рискованную борьбу против армии и без всякого определенного плана. К середине дня мятеж был подавлен, оставив после себя трупы по всему форуму, от Велабра до Табернолы.
Носилки поднимались на Палатин по расчищаемой конницей дороге, и вдруг всадники беспорядочно бросились назад. Римляне, соорудив баррикады из огромных булыжников, перегородили улицу, и кони, спотыкаясь о них, падали с перебитыми ногами. В процессию полетели камни, один угодил в Атиллия, кого-то из центурионов ударили кинжалом. Началась ужасная паника. Носилки опрокинулись. Сэмиас и Паула быстро встали, а Атиллию схватила негритянка, растолкавшая своими кулаками ревущую толпу.
– Хабарраха! Ты унеси меня, унеси отсюда дальше, туда, где не убивают!
– К твоему брату! – крикнула ей Хабарраха.
Действительно, это была эфиопка, огорченная тем, что ее не взяли с Атиллией, а оставили с Зописком. И как только поднялось волнение, она сбежала, стараясь с опасностью для жизни догнать Атиллию, и поспела вовремя. Теперь она добродушно улыбалась, открывая желтые зубы, и с довольной гримасой покачивала седой курчавой головой. Хабарраха, еще достаточно сильная, подняла девушку на руки и стала пробиваться через ряды всадников, окружавших кольцом носилки, в которые уже садились Сэмиас и Паула. Чрез несколько минут они снова бежали по узкими улицам, и Атиллия нервно смеялась, обезумев от картин убийства.
– А мой брат? – спросила она. – Он не ранен?
– О, нет, – ответила Хабарраха и, видя, что сверкающие одежды Атиллии привлекают внимание любопытных, покрыла ее своей синей паллой, усеянной блестками золота, как небо звездами.
Избегая центральных улиц, они быстро шли мимо домов, крыши которых тесно смыкались, едва оставляя просветы. Там обыкновенно жили проститутки, и, хотя уже было за полдень, они только начинали вставать, расхаживая в простой одежде, наброшенной на голое тело, и через разрез их грязных субикул виднелись груди. Над входом одного из домов висел красный фонарь. В вестибюле, освещенном ярким солнцем, Атиллия увидела непристойные рисунки и, забыв про события этого утра, стала громко хохотать. Но тут показались другие женщины и стали гнусно браниться, постыдно обнажая свое белое тело.
– Мадех ждет тебя, я думаю, – сказала Хабарраха. – Теперь тебе нельзя вернуться на Палатин. Ты пойдешь туда завтра. Мы гораздо ближе к дому в Каринах, и дворцу Старой Надежды, а сейчас главное для нас – это поскорее спастись от нападения римлян.
В глубине улицы уже виднелись Карины: монументы, кварталы и дома с желтыми террасами, выходящими в сады, из которых зелень спускалась на стены с островерхими дверями. Граждане спешили запереться в домах; участники утренней битвы рассказывали толпе слушателей о подробностях сражения. Иногда декурии воинов разгоняли всех ударами копий и мечей, и в короткой схватке снова принимали участие те же люди.
– Бедный Мадех, ты развлечешь его рассказом о том, что происходит. Давно твой брат держит его там, как тебе известно, и если бы не ты и этот Геэль, он там умер бы с тоски. Твой брат, по крайней мере, мог бы отвезти его во дворец Старой Надежды, но он боится, что его похитят.
И Хабарраха тихо смеялась, взяв за руку Атиллию, которая ей ответила:
– Это все равно, как если бы у тебя похитили Зописка. Ты ведь бережешь его, Хабарраха?
– О, я предпочитаю быть с Атиллией, – ответила эфиопка. – Ты сама это видишь. Я могла бы остаться с Зописком в Старой Надежде, потому что мой брак сделал меня свободной, потому что ты хотела, чтобы Элагабал освободил меня, – но я думала о тебе и тревожилась, как бы битва не окончилась печально. А теперь пусть сражаются римляне, пусть Сэмиас будет убита и Паула также, а с ними пусть погибнет Империя. Видишь ли, ничто не вечно. Элагабал исчезнет, уедет вместе с Сэмиас, с Гиероклесом, Зотиком, Муриссимом, Протогеном, Гордием, Зописком и с тобою, и со мною, с Атиллием и с воинами, всадниками, поэтами, жрецами Солнца и Черным Камнем, с Юношами Наслаждения и любовниками императора; и твой женский сенат будет рассеян и погибнут твои драгоценности и эти одежды, и твой смех, молодость и красота, – все! Зописк всегда заставляет ждать меня, старую эфиопку; он щекочет меня и спит со мною, и я заставляю его щекотать меня, чтобы смеяться, и спать со мною, чтобы наслаждаться. Уже сорок лет, как я была лишена этого. И теперь, хотя я еще и здорова, я чувствую, что все бурлит во мне, мутится разум, и жизнь не привлекает меня больше. Наслаждайся, как можно больше, Атиллия! Не пройдет и года, как мы погибнем и перестанем жить, наслаждаться и смеяться, и тем хуже будет для нас, если мы погибнем и проживем без смеха и наслаждений!
Она говорила отрывисто, вращая большими белками, и ее черное лицо морщилось. Она смеялась сухим смехом, от которого дрожали ее желтые зубы. Но Атиллия не смеялась под впечатлением мрачных слов Хабаррахи. Позади них шум стихал. Медленно проезжала конница примицерия Атиллия и ровный топот коней доносился до них. Раздался громкий крик, взрыв других криков, потом все стихло. Рим, без сомнения, успокоился.
XIX
– Открывай скорее, янитор! Кто-то стучится! – торопил Мадех. – Быть может, это Атиллия, или Атиллий, или Геэль, бывший вчера еще здесь и не пожелавший идти в Цирк вместе с другими христианами, как он мне говорил!
Янитор встал. Дверь тяжело скользнула, и в светлое отверстие быстро вошли Атиллия и Хабарраха. Мадех отступил назад, увидев, что на Атиллий была надета епанча эфиопки, а низ ее одежды покрыт грязью.
– Ты пришла пешком и наглые люди пытались тебя изнасиловать? – спросил вольноотпущенник у молодой девушки, которая ответила ему:
– В городе вчера весь день и сегодня утром убивают друг друга, и я, спасаясь с Хабаррахой, пришла к тебе, живущему в стороне ото всего.
Она взяла его за руку.
– А Атиллий?
– Мой брат вместе с конницей подавил восстание. Ты ничего не знаешь? До тебя не дошли никакие слухи?
Это было верно. Вот уже год, как Мадех был в стороне ото всего, мало выходя, изредка отвозимый во дворец Старой Надежды, почти заключенный в этом доме, лениво бродивший между своей комнатой и атриумом. К счастью, у него оставались еще Геэль и Атиллия; последняя наполняла его жизнь смехом и шутками, а первый говорил с ним о Сирии, где они жили детьми. Атиллий очень хотел бы запретить Атиллий встречаться с Мадехом, и его упреки в том, что он ничего не знал о посещениях своей сестры, вызывали странное чувство горечи у Мадеха, и он ответил однажды так печально, что Атиллий замолчал, как всегда уступчивый к своему вольноотпущеннику.