Дорогой богов - Балязин Вольдемар Николаевич (читать книги без сокращений txt) 📗
И это стихотворение, связавшее два имени — Шиллера и Руссо, — сразу же напомнило Ивану о давно забытом, что вначале лишь слегка колыхнулось в памяти.
Он встречал не так много литераторов и не так часто слушал разговоры о философах. Поэтому в памяти его отчетливо всплыл старый осенний сад, залах подгнившего сена и мороженых яблок. И еще ему вспомнился прекрасный юноша, вдохновенно читавший свои стихи и не менее вдохновенно рассказывавший о великом Жан-Жаке… А в 1806 году Каржавин написал ему, что Шиллер умер.
«А ведь он был младше меня», — подумал Устюжанинов. И тогда впервые посетила его мысль о неизбежности его собственной смерти. Причем он почему-то подумал, что жить ему осталось не так уж долго.
В этот вечер он разложил на столе бумагу, очинил перья и начал писать «Повесть о Иване Устюжанинове, поповском сыне, королевиче острова Мадагаскар».
Закончив работу, он всякий раз прятал тетрадь под пол, туда, где стоял заветный его сундучок и лежал дорогой его сердцу бархатный конверт Мориса Августа.
После смерти Федора Каржавина Устюжанинов замкнулся еще больше, почти ни с кем из местных жителей не общался и всю весну, лето и часть осени проводил возле дома, в саду, ухаживая за деревьями и кустами, пересаживая под окна дома полевые цветы и лесные ягоды. До него никто в Нерчинске такими делами не занимался, и это упрочило за Устюжаниновым репутацию человека не от мира сего.
Неразговорчивый по натуре, он стал совсем молчаливым. Местные жители начали избегать встреч с ним даже на улице, а дьячок нерчинской церкви повсюду, где мог, говорил, что канцелярист Устюжанинов давно уже не в своем уме.
О событиях, происходивших в большом мире, он узнавал теперь от случая к случаю.
Где-то в начале 1826 года до Нерчинска дошел слух о мятеже гвардейских офицеров в Петербурге. Говорили, что они выступили в поддержку законного императора Константина Павловича, но в братоубийственной войне верх одержал Николай.
Услышав об этом, Устюжанинов подумал, что Россия ничему не учится и даже заговорщики из века в век идут к эшафоту одним и тем же путем.
Так шля годы. Даже когда он болел, редко кто заглядывал в его дом. А со временем болел он все чаще: ныла рана, полученная на Мадагаскаре, болело сердце.
В один из зимних дней 1830 года, когда Устюжанинов лежал в постели, в дверь постучали.
— Кто здесь? — спросил Устюжанинов и собственный голос показался ему хриплым и тихим.
Дверь раскрылась. На пороге стоял сильно озябший молодой мужчина, одетый в серый арестантский зипун и разбитые ичиги. Но лицо вошедшего и особенно глаза сразу же понравились Устюжанинову. Он понял, что перед ним человек образованный и порядочный: у нерчинских обывателей таких глаз не было.
— Чего тебе, человече? — спросил Устюжанинов. И, когда вошедший спросил позволения переночевать, ответил: — День дневать, ночь ночевать вдвоем как-то веселее, оставайся, человече.
Устюжанинову понравилось, что истопив баню, новый его постоялец не забыл хозяина. Он помог больному одеться и, бережно поддерживая под руку, довел до заметенной снегом баньки.
Устюжанинов старался не смотреть на постояльца: исполосованная, покрытая, рубцами спина, стертые кандалами запястья и лодыжки, грязь, въевшаяся в изможденное, худое тело, лучше любого рассказа говорили ему о судьбе появившегося перед ним человека.
Потому и не стал он ни о чем расспрашивать молодого человека, осведомившись лишь о его фамилии, имени и отчестве.
— Бывший подпрапорщик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Луцкий, — ответил тот.
И лишь в конце третьего дня, оторвавшись от чтения сказки в стихах, написанной любимым им Пушкиным, Устюжанинов подумал, что его постоялец мог знать поэта, стихи которого он только что читал, и не без смущения спросил его об этом.
Луцкий ответил, что сам он Пушкина не знал, но некоторые из его товарищей были довольно хорошо с ним знакомы.
Тогда Устюжанинов спросил о его товарищах. И Луцкий назвал имена нескольких офицеров, служивших вместе с ним в лейб-гвардии Московском полку, замешанных, как и он, в недавнем мятеже.
Рассказ Луцкого о восстании в Петербурге, о котором Устюжанинову довелось слышать столько былей и небылиц, очень его взволновал. Он вспомнил такое, о чем уже много лет не только ни с кем не говорил, но и сам для себя, казалось, совершенно забыл. Он вспомнил вдруг Петра Хрущова, братьев Гурьевых, Панова, исчезнувших из его жизни полвека назад, старых бунтовщиков, прошедших через Сибирь, как и эти, новые.
Вспомнил и других: Костюшко, Сен-Симона, Бертье, расставшихся с ним в Нью-Йорке добрых сорок лет назад.
Он перечислял имена, а Луцкий после каждой произнесенной им фамилии повторял одно и то же:
— Умер.
И только маркиз Лафайет был еще жив, по крайне мере Луцкий не слышал о его смерти.
— Уж лучше бы умер Лафайет, — тихо проговорил Устюжанинов. — Стрелять в народ! В свой собственный народ! И после этого он жив, а Бертье, и Сен-Симон, и Костюшко уже умерли. И я еще жив, — добавил он еле слышно и увидел, как Луцкий испуганно отступил к двери.
Он сразу же понял: его постоялец ни за что не поверит, что старый, больной канцелярист в забытом богом Зерентуе хоть как-то, хоть когда-то был связан с людьми, о которых расспрашивал.
Более того, Устюжанинов увидел в глазах Луцкого то, что видел в глазах зерентуйских обывателей: недоверие и страх.
Он молча повернулся лицом к стене и почти сразу же заснул. Ему снилось, что он — молодой, счастливый и сильный — сидит за столом в таверне старого Жерара и возле него его друзья: Костюшко, Бертье, Сен-Симон а во главе стола, на том месте, где когда-то сидел Лафайет, стоит с хрустальным бокалам в руках улыбающийся учитель, и налитое в бокал красное вино искрится и вспыхивает. И вдруг дверь таверны распахнулась от сильного удара ветра. Полыхнули и сразу же загасли свечи в шандалах. Серый полумрак обволок Ивана и его друзей. Лишь на полу перед самым дверным проемом серебрилось пятно лунного света, и сквозь черные стекла окошек мигали звезды.
Учитель коснулся руки Ивана своею рукой, прохладной и легкой. Кивнув на дверь, учитель вышел за порог, и вместе с ним и Иваном из таверны вышли все остальные. Дивная картина предстала перед Устюжаниновым, тысячи людей стояли на берегу моря перед таверной. Он увидел здесь, всех, с кем свела его жизнь. Перед ним недвижно стояли казаки и ссыльные Болышерецка, рыбаки-японцы, солдаты-вюртембержцы, добрые люди с острова Усмай-Лигон, мужественные зана-малата, губернатор Макао Сальданьи и его прелестная племянница, король Хиави и маркиз Лафайет, вождь племени анимароа Винци и книгоиздатель Гиацинт Магеллан. Он взглянул дальше и увидел бледного юношу в кургузом мундирчике, надменного штурмана Джонсона, сумасшедшего полковника Ригерта, и белобрысого Куно фон Манштейна, и щеголеватого Ларшера. Плечом к плечу стояли командор Плантен и капитан Нилов, Пауль Шурке, старый аббат Ротон и губернатор Иль-де-Франса — Дерош. Они стояли молча и, казалось, чего-то ждали. И вдруг в тысячной толпе началось какое-то движение, беспорядочное, сумбурное, затем начавшее обретать скрытый вначале смысл.
Люди стали расходиться на две стороны. На одну сторону пошли Нилов и Ригерт, Манштейн и Шурке, Дерош и Ларшер.
На другую — Плантен и Шиллер, Винци и Хиави, камчатские ссыльные и воинственные зана-малата.
Ваня увидел рядом с Плантеном своего квартирного постояльца: веселого, статного, в новом, с иголочки, мундире, с обнаженной шпагой в руке. За его спиной толпились молодые офицеры, те самые, которые в декабре двадцать пятого года вышли на Сенатскую площадь.
Все быстрее и быстрее разбегались люди в разные стороны, и вот уже почти все они стали друг против друга, как две готовые сшибиться армии.
Учитель отпустил руку Вани и медленно пошел туда, где стояли друзья свободы.
Посередине между тысячными толпами остался лишь один человек — Лафайет. Он метался то в одну, то в другую сторону, но люди, и те и другие, отталкивали его.