Завтрашний ветер - Евтушенко Евгений Александрович (книги бесплатно полные версии .txt) 📗
необходимо будущему его свидетельство о могучем
историческом потрясении, впустил в себя раздирае-
мую выстрелами, песнями и криками улицу, кото-
рая переполнила его и разорвала изнутри. Класси-
ка — это всегда самопожертвование во имя свиде-
тельства. Так пожертвовал своей гениальной любов-
ной лирикой Маяковский, исторически неизбежно
встав «на горло собственной песне». Не только те
стихи, которые он стал писать, но даже и те, ко-
торые он перестал писать, тоже стали историческим
документом. Еще больше, чем своему настоящему,
Маяковский был нужен будущему именно таким,
чтобы товарищи потомки поняли через его победу
над собой, чем в действительности была револю-
ция. Классики — это заложники вечности у време-
ни в плену, по точному выражению Пастернака. Но
в плен времени они идут добровольно, ибо только
в таком плену можно понять время. Классики вы-
полняют функцию запечатления, требуемую от них
будущим. Классика подобна духовному фотоэлемен-
ту, запечатлевшему поверхность и кратеры своего
времени и посылающему снимки через космос разъ-
единяющих лет на планету будущего. Но и Блок,
и Маяковский, и Пастернак, и Есенин, ставшие пер-
выми советскими классиками, родились как поэ-
428
ты еще до революции. Одним из первых классиков
советской поэзии, поэтически родившимся в совет-
ское время, был Ярослав Смеляков.
2
История не терпит суесловья,
трудна ее народная стезя.
Ее страницы, залитые
кровью,
нельзя любить бездумною
любовью
и не любить без памяти
нельзя.
(Я. Смеляков. «Надпись
на «Истории России»
Соловьева)
Кто есть верховный судия, вынесший поэту на-
вечное помилование и одновременно навечный при-
говор: «классик»? Только время, а оно часто тянет
волокиту со своими решениями. Убийца Пушкина не
мог понять, по словам Лермонтова, на что он руку
поднимал. Но Пушкина убило, как пишут хрестома-
тии, общество, — значит, и оно не понимало его,
став коллективным Дантесом? Пущин, Дельвиг, Кю-
хельбекер, правда, понимали. Понимал Вяземский,
но с оговорками. Пестель — еще более осторожно.
Чаадаеву иногда Пушкин казался чересчур легко-
мысленным. Некоторые поклонники раннего Пушки-
на называли «Евгения Онегина» стихотворной бел-
летристикой. А такой свободолюбивый, но по-маль-
чишески жестокий Писарев стрелял уже в мертвого
Пушкина свинцовыми пулями неуважения, не пони-
мая, что свободолюбие — дитя того, в кого он стре-
ляет. Маяковский при жизни вызывал раздражение
не только ретроградов, но и некоторых талантливых
поэтов. Когда поэт жив, понять, что он классик, мо-
гут лишь немногие. «Чтобы понять, как он талантлив,
нужно представить его мертвым», — с горьким юмо-
ром заметил Жюль Ренар о ком-то и о каждом. Ме-
шают личные отношения, так называемая литера-
турная борьба. Сейчас мимо памятника Маяковско-
му на площади его имени, возле станции метро его
имени, наверно, иногда проходят еще оставшиеся
в живых его современники, которым и в голову на-
429
верняка не приходило при жизни Маяковского, что
он станет классиком. Памятника Смелякову еще нет.
Но ощущение этого памятника нарастает.
з
Весь опыт мой
тридцатилетний,
и годы войны, и труда,
и черную славу, и сплетни
небесная смыла вода.
(Я. Смеляков)
Когда уходит поэт, он, к счастью и к несчастью,
не властен распоряжаться наследием собственного
жизненного и художественного опыта. К счастью по-
тому, что сам поэт часто заблуждается в оценке сво-
их стихов — либо стараясь защитить свои неудачи,
либо со снисходительной небрежностью отзываясь о
своих лучших стихах. К несчастью потому, что поэт
бессилен после своей смерти не только отругиваться
от нападок, но и оградить себя от чрезмерной ус-
лужливости критики, изображающей его в виде «хе-
рувимчика иль ангелочка, с обязательством, что ли,
в руке». Процитированное мной в виде эпиграфа
четверостишие Смелякова было в одном из вариан-
тов волшебного стихотворения «Опять начинается
сказка...». Оно дает такой же ключ к пониманию
сложности жизни Смелякова, как строки: «Я хочу
быть понят родной страной, а не буду понят —
что ж! По родной стране пройду стороной, как про-
ходит косой дождь...» — дают понимание судьбы
Маяковского. Нет больших поэтов с легкими жизня-
ми. «Ах, сколько их, тех самых трещин, по серд-
цу самому прошло...» — скажет Смеляков незадолго
перед смертью, обращая к себе слова Гейне. Он бы
мог обратить к себе и гордые строки Ахматовой:
«Мы ни единого удара не отклонили от себя».
Классика — это неотклонение от ударов истории.
Смеляков плохо знал, как растет свекла, но за
ним зато был «красный, как флаг, винегрет» фаб-
завучных столовок, полных запахом пота и надежд
первых пятилеток. Боков однажды точно назвал ли-
рического героя раннего Смелякова «Евгением Оне-
гиным фабричной окраины». Во время «призыва
430
ударников в литературу», идолопоклонничества пе-
ред вагранками и трансмиссиями из уст типограф-
ского парня, ударника, набиравшего свою собствен-
ную первую книгу, вырвалась свежая, неожиданная
интонация: «Вечерело. Пахло огурцами. Светлый
пар до неба поднимался, как дымок от новой папи-
росы, как твои забытые глаза». Смеляков не отре-
кался от дела класса, родившего его, он был плотью
от его плоти, но инстинктивно понимал, что искус-
ство есть иная, не менее великая реальность. «Я хо-
чу, чтобы в моей работе сочеталась бы горячка
парня с мастерством художника, который все-таки
умеет рисовать». Первозданность дарования позво-
лила ему понять, несмотря на окружавшие вульгар-
но-социологические рапповские декларации, огром-
ное значение этого маленького «все-таки». Музыка,
неостановимо шедшая из юного Смелякова, не уме-
щалась в схемах, предполагаемых для «ударника в
литературе». «А в кафе на Трубной золотые трубы,
только мы входили, обращались к нам: «Здравст-
вуйте, пожалуйста, заходите, Люба! Оставайтесь с
нами, Любка Фейгельман!» Молодежь переписыва-
ла смеляковские стихи, заучивала наизусть. Неко-
торых старших это раздражало, напоминая: «Здрав-
ствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая...» Полное
юношеского обаяния четверостишие: «Я не знаю,
много или мало мне еще положено прожить, засы-
пать под ветхим одеялом, ненадежных девочек лю-
бить» — в лежащей передо мной огоньковской
пожелтевшей книжке все перечеркано кем-то, оче-
видно в те ранние тридцатые годы, с такими ком-
ментариями: «Чисто есенинское. Слабо!» Напомним,
что в те годы Есенин считался «упадочным». Смеля-
ковская лексика многих возмущала: «Перед ней гу-
ляет старый беспартийный инвалид. При содействии
гитары он о страсти говорит: мол, дозвольте к вам
несмело обратиться — потому девка кофточку наде-
ла, с девки кофточку сниму...» В этом было влияние
«Столбцов» Заболоцкого: «Спит животное Собака,
дремлет птица Воробей», но больше — влияние соб-
ственной жажды нового запечатления. Новый боль-
шой поэт — это всегда новое запечатление. Непри-
вычность нового запечатления может порой пока-
заться искажением. Смеляков оказался в центре ли-
431
верняка не приходило при жизни Маяковского, что
он станет классиком. Памятника Смелякову еще нет.
Но ощущение этого памятника нарастает.
з
Весь опыт мой
тридцатилетний,
и годы войны, и труда,