В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович (электронную книгу бесплатно без регистрации txt) 📗
Я уже спал и видел европейские сны в то время, когда в Азии, в Екатеринбурге, два веселых парня под воздействием пластилина вошли в кабинет директора ЗАО «Мрамор. Памятники архитектурных форм», сели за круглый стол, и тот, который был поменьше ростом, достав из папки много всякого рода бумаг с цифрами и печатями, сказал, что все готово и можно приглашать журналистов. А тот, который в плане роста удался, сказал директору дрожащим голосом: такого еще никто до нас не делал. Директор, ветеран войны в Анголе, плохо понимая, что происходит, но почему-то веривший, что происходит что-то хорошее, глубоко вздохнул и сказал, что все-таки надо уложиться в десять — пятнадцать тысяч долларов, больше он просто не может дать. Что ж, — сказал который поменьше, — тогда не может быть и речи о памятнике в полный рост, ограничимся мраморной стелой в виде раскрытой книги, где сусальным золотом по гравировке будет выведено какое-либо четверостишие лауреата. Хорошо, — сказал директор, — договорились. Так поэты Роман Тягунов и Дмитрий Рябоконь убедили шефа похоронного концерна учредить новую литературную премию — за лучшее версификационное произведение года, наиболее полно раскрывающее понятие «вечность». Приз — мраморная стела в виде раскрытой книги, где сусальным золотом и так далее — будет воздвигнут в «аллее славы», липовой аллее возле главного офиса ЗАО «Мрамор». Плюс подарочное издание книги избранных стихотворений победителя — малахитовая обложка, страницы из бересты уральской березы, тираж 50 пронумерованных и подписанных автором экземпляров.
Меня разбудили возмутительно ласковые слова отца: просыпайся, Боренька, пора, дорогой. Отец расхаживал по домику в болотных сапогах, которые казались мне верхом мужской доблести. Неужели, думал я, нигде-нигде нельзя купить точно такие же, только маленькие, для мальчиков? В Москве, наверное, можно, но, конечно, это будет глупо просить отца привезти из Москвы маленькие болотные сапоги. И потом, попроси я его об этом, он все сразу поймет и засмеется надо мной, а я не люблю, когда надо мной смеются. Одевшись, я с отвращением напялил красные резиновые, на которые последнее время смотрел с некоторым подозрением — а что, если они вообще девчачьи? Надень патронташ, — сказал отец. На этот раз в его голосе были повелительные нотки, и сердце мое сжалось: мы на охоте! Выплыли первыми. Дюралевая лодочка шла легко, я сидел на рюкзаке с чучелами и держал в руках ружье, мы плыли навстречу заре, первой мужской заре в моей маленькой жизни. Скоро озеро из черного стало голубым, солнце стояло достаточно высоко, и отец стрелял навскидку — два выстрела, чтоб не добивать на воде. Я был счастлив, но мысль, что мы настреляем меньше всех, меня немного огорчала. Недаром так ехидно вчера мужики смотрели на отца, когда он выпил стопку и сказал, что мы идем спать. Я очень огорчился, самое интересное, охотничьи байки, где и отец мог бы блеснуть, разве можно пропустить это? Может быть, думал я, отец мой не очень хороший охотник, и мне будет стыдно, когда мы приплывем пустыми. Возвращались мы под проливным дождем, я старательно вычерпывал воду из лодки какой-то посудиной, гром закладывал уши и молнии ослепляли, а отец смеялся, выслушав мои опасения по поводу как бы мы не оказались хуже всех. Знаешь, Боря, — сказал он перед тем, как захохотать, — вся эта пиздобратия пила всю ночь, и никто из них, уверяю тебя, не отплыл от берега и двух метров. После этих слов я был действительно счастлив — мой отец настоящий охотник.
Проснулся я от головной боли, с трудом оделся и пошел в бар. Взял три больших пива и виски, какой-то голландской дряни закусить. Стал понемногу пить и вспоминать сон. Странный сон, вдруг подумал я, ни доли вымысла. Попросил телефон и позвонил в Россию, в Екатеринбург, в кардиоцентр, попросил Рыжего из 501-й палаты. Отец подошел не сразу, а услышав мой голос, совсем почему-то не удивился. Ну как ты там? — спросил я. Останавливается… — сказал отец, — по-прежнему останавливается, говорят, надо менять бета-блокаторы, ты как? Я рассказал про сон. Знаешь, — сказал отец, — а я тогда понял, что ты настоящий мужчина, мы могли утонуть, а ты спокойно вычерпывал воду. По моей физиономии потекли пьяные слезы, и я поспешил проститься, пожелав скорейшего выздоровления и вообще. Боже мой, думал я, боже мой, мне и в голову не могло прийти, что со мной дурное случится, когда рядом ты. Я доверялся и доверяюсь тебе всецело. Береги его, отец, свое сердце. Ты умрешь, и я умру. Если ты дочитал до этого места, не отбросил брезгливо, поверь, я плакал и тогда, когда писал эти строчки. Я вообще теперь часто плачу.
Допив пиво и вытерев нос, я вспомнил, что сегодня вечером мне читать. Поглядел на часы, купленные главным образом для того, чтоб прикрывать ремешком постыдный шрам чуть выше запястья — результат пьяного глупого дела, завершившегося дуркой. Я пролежал там десять дней вместо положенных сорока, бежал. Но и за десять дней всякого повидал. Заходит, например, в вашу палату очень интеллигентного вида человек и спрашивает, не оставлял ли он у вас в палате свой пиджак. Вежливо отвечаете, что нет, не оставлял, и он уходит. Но через час-другой появляется с тем же вопросом. А дело вот в чем: с утра до вечера этот больной только и делает, что ходит по отделению в поисках пиджака. Или еще пример. Привезли буйного, привязали к кровати, вроде успокоился, и вдруг как заорет: жрать хочу! А больной напротив добрым старушечьим голоском, склонившись к буйному, приговаривает: нет-нет, ты не хочешь кушать… У буйного наливаются кровью глаза: хочу жрать! А этот мягко так: неее, ты кушать не хочешь… И так подряд несколько часов. Да один Петруха чего стоил со своими анекдотами, типа Пушкин с Лермонтом делят шкуру неубитого медведя, а к ним подходит Ломонос и говорит: эта шуба моя. Взял и унес. Смеялся над его анекдотами только я, за что и был Петрухою любим. Кроме того, я давал ему сигареты и закрепил за ним право съедать мой завтрак, обед и ужин — я лежал в палате с цыганом Вано, нам хватало гостинцев с воли. Вано хороший человек, мы созваниваемся с ним до сих пор, встречаемся, выпиваем, за жизнь разговариваем. А Петруха умер, однажды не проснулся, когда все проснулись, и все. Ему было лет пятьдесят, худой и беззубый. Жаловался нам с Вано, когда его обижали. Старался не плакать, когда ставили уколы. Держался как мог. Натурально под мышкой унес санитар его маленькое татуированное тело. У Александра Кушнера есть такое стихотворение: «Все нам Байрон, Гете, мы как дети, знать хотим, что думал Теккерей. Плачет бог, читая на том свете жизнь незамечательных людей…». Далее у Кушнера бог поправляет очки и с состраданьем смотрит на дядю Пашу, который что-то мастерит, приговаривая: «этого-того». Этакий бог-педагог, немец наполовину. А на деле-то что получится? Вот придете, Александр Семенович, дай вам Бог здоровья, к Нему с поклоном, а по правую Его руку дядя Паша сидит (хотя Вы, наверно, выдумали этого дядю Пашу), а по левую — мой Петруха. Много чего придется пересмотреть, о многом всерьез поразмыслить.
Я дошел до государственного театра Роттердама, где проходит основная тусовка, встретил Рейна. Ты когда выступаешь? — спросил Рейн. Ответил, что вот буквально через час. Тогда Евгений Борисович поинтересовался, сколько я уже выпил пива. Я сказал, что вообще не пью. Он посмотрел на меня ехидно: а знаешь, кто лучший поэт? Кто, Евгений Борисович? Бахыт Кенжеев [81]! — рявкнул Рейн. Заметил, думаю, надо как-то трезветь. Будет, думаю, потом говорить: Рыжий? Да он же алкоголик! Причем ужасный! Он выпивает в день два ящика пива, я видел его в Голландии, он лыка не вязал! Так и будет… Мы молчали, а мне хотелось как-то все же завязать разговор. И тут я вспомнил вот что: Саша Леонтьев мне как-то передал слова Рейна о том, что настоящий поэт должен стать немного сумасшедшим. Я и говорю Рейну: а ведь, Евгений Борисович, как ни крути, а настоящий поэт должен научиться быть чуточку сумасшедшим. Борька, да ты и так сумасшедший, — смягчился Рейн, — тебе же сейчас читать, ты не смотри, что они улыбаются, эти люди все замечают, все, и не видать тебе больше Европы как своих ушей. Те же слова я слышал от Ольги Юрьевны Ермолаевой [82] на одном помпезном московском мероприятии. Вот вам улыбаются, руку жмут, — сказала Ольга Юрьевна, — а вы не тайте, Борис Борисович, не тайте. И Олег Дозморов как-то отчитывал меня в этом роде: я не понимаю, почему ты так уверен в том, что никто тебе не может сделать подлость? А жена, когда я повадился прогуливаться по ночам, просто руками разводила: с чего ты решил, что тебя не убьют?