Сборником стихотворений «Работа утомляет» (1936) Павезе предвосхитил неореалистическое направление в итальянской поэзии. Глубокий знаток и пропагандист американской литературы, Павезе в своем стремлении приблизить поэзию к действительности ориентировался в большой степени на опыт Уитмена. Современник герметиков, он обратился к форме стихотворения-рассказа, наполнив лиро-эпическое повествование реалистическим и социальным содержанием. Впоследствии Павезе отошел от эксперимента своей первой книги, однако и поздние стихи поэта, опубликованные уже после его смерти, отличаются ощущением реальности и эпической тональностью.
В 1974 г. на русском языке вышел однотомник избранной прозы Павезе. Переводы отдельных стихотворений Павезе печатались в периодических ц-даниях, в сборниках «Из итальянских поэтов», «Итальянская лирика, XX век», «Ярость благородная».
Этот старик одурачен, потому что завел себе сына
слишком поздно. Нет-нет и скрестят они взгляды,
а ведь прежде хватало одной оплеухи. (Выходит старик
и сына, бывало, приводит, и держится за щеку сын
и больше не может поднять на отца глаза.)
Теперь ежедневно старик до ночи сидит у окна
и смотрит в окно на пустынную улицу,
по которой никто не приходит.
Сегодня мальчишка с утра убежал, он только лишь ночью вернется,
придет, улыбаясь чему-то, не скажет, где ел и где пил.
Может быть, у него будут очень тяжелые веки,
п он молча завалится спать.
Башмаки его будут в грязи, хоть утро стоит голубое,
но до этого лили дожди. Целый месяц лили дожди.
Струится прохладно в окно
горький запах листвы. Но старик недвижим в темноте, он не спит по ночам, а хотел
бы заснуть и забыться, как забывался когда-то, вернувшись домой издалека, когда
он ругался и дрался, показывал, как он силен.
Сын, когда он вернется, уже оплеух не получит.
Он становится юношей, мальчик, — что ни день, то открытья,
и ни слова о них никому.
А улица смотрит в окно,
и всю ее видно в окно. Но мальчик по улице бродит
целый день. Нет, он еще женщин не ищет
и уже не играет в песке. Каждый день он приходит домой.
Уходить же из дома у него есть испытанный способ,
чтобы тот, кто остался, поверил навеки,
что не может его удержать.
В приоткрытом окне — лицо человека
над равниною моря. Легкие пряди
вторят мягкому ритму бескрайнего моря.
Нет решительно воспоминаний на этом лица,
Только тень мимолетная, словно от облака.
Тень влажна и прохладна, подобно песку
в углублении пляжа в сумерках.
Нет решительно воспоминаний. Только шепот —
голос моря, сделавшийся воспоминаньем,
В зыбких сумерках вялый прилив рассвета,
становясь все прозрачнее, освещает лицо.
Каждый день — это чудо, вечное чудо:
всходит солнце, пропитанное солью
и пропахшее живыми плодами моря.
Ни единого воспоминанья на этом лице.
Ни единого слова — печати, которая с прошлым
роднила бы это лицо. Вчера
из недолгого окна оно исчезло,
как растает через мгновенье без грусти,
без единого слова над равниною моря.
Он меня затащил послушать свой оркестр. Он садится в углу
и кларино подносит к губам. Начинается адское нечто.
От безумного ветра снаружи и пощечин дождя
гаснет свет то и дело. В темноте музыканты
знай по памяти жарят, с волненьем борясь,
танцевальный мотивчик. Мой бедный приятель
из угла своего в рукавицах ежовых
держит всех. А когда остальные смолкают,
начинается соло: кларино в сухой тишине
одинокой душою изливается, корчась.
Эти бедные медные трубы частенько страдают от вмятин, —
ведь крестьянские руки на клапаны давят,
и упрямые лбы больше в землю глядят по привычке.
Кровь бедняцкая, ставшая жидкой водицей
от трудов непосильных, хлюпает в нотах,
и приятель с трудом управляет оркестром,
он, чьи руки в борьбе за существованье
огрубели от молота, от фуганка.
Он им старый товарищ, хоть ему только стукнуло тридцать.
Он из послевоенных, из тех, что росли, голодая.
Этот тоже искателем жизни приехал в Турин,
но нашел лишь неправду. Пришлось научиться
без улыбки работать на фабриках. Он научился
мерить собственной лямкою голод других. Попытался
успокоиться было, бродя по ночам, полусонный,
бесконечными улицами, но увидел лишь тысячи ярких
фонарей, освещающих несправедливость:
сиплых женщин, пьянчужек, заблудшие пугала.
Он приехал в Турин зимой, среди грязного дыма
и огней заводских, он знал, что такое работа,
и ее принимал как мужскую нелегкую долю.
Если б каждый вот так же ее принимал,
на земле справедливость была бы. Завел он товарищей.
Он страдал от пространных речей, но с речами пришлось смириться.
И завел он товарищей. В каждом доме товарищи были.
Были целые семьи товарищей. Город
ими был окружен. И мира лицо
ими было покрыто. И столько отчаянья
ощущали в себе эти люди, что впору бы мир победить.
Он играет сегодня сухо. А ведь этих людей
он играть научил — одного за другим. Он не слышит дождя
и мигающих лампочек не замечает.
На суровом лице только боль. Он кусает мундштук.
Я такие же в точности видел глаза,
когда с братом его, что печальней, чем он, лет на десять,
ночи мы коротали при свете неярком.
Брат пытался освоить токарный станок-самоделку.
А приятель мой бедный судьбу поносил,
приковавшую к молоту их и к фуганку,
чтоб непрошеных двух стариков прокормить.
Неожиданно он
заорал, что судьба непричастна к страданиям мира,
непричастна к тому, что невзвидели света они:
виноват человек. Было хоть бы куда податься,
голодать на свободе, решительно бросить «нет!»
этой жизни, пускающей в ход состраданье,
и любовь, и семью, и клочок земли, чтобы нас по рукам связать.