Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей (книга бесплатный формат .TXT, .FB2) 📗
Собственно момент появления Бродского я запамятовал, но вот же он – через стол, и мы впятером пьем кофе, курим, кто курит, и пробуем разговаривать. Мне проще, поскольку я – эмиссар журнала и при содействии Петра Вайля, почетного автора “Иностранной литературы”, спрашиваю мнения и совета Бродского, что есть стоящего в текущей американской литературе для перевода и публикации. Следы этого худсовета – написанные рукой Бродского названия рекомендованных книг – целы в моем старом блокноте.
Встреча подтвердила легенды о Бродском: отличную разговорную реакцию, остроумие, дар каламбура. Накануне мы с Вайлем и Кибировым были в гостях, где опьянение части присутствующих вылилось в имперский галдеж (кстати, по поводу Украины!).
– Это у них державю, – тотчас сказал Бродский.
И вторая легенда – о широкой известности – тоже нашла подтверждение. Несколько раз раздавался оклик: “Joseph!”, и люди подходили засвидетельствовать почтение.
Минут через сорок пробил час мужского поединка за оплату счета: как ни упорствовал в щедрости Вайль, Бродский остался непреклонен. Так что не раз с тех пор я говорил, что Иосиф Бродский оплатил мой кофе.
Внезапно подтвердилась и третья легенда – личный магнетизм.
Замечено, что на нейтральной полосе между сном и бодрствованием самоконтроль на мгновение отключается и человек погружается в сон; так и здесь – знаменитые чары застали меня врасплох. Вполне допускаю, что Бродский почувствовал чье‐то сопротивление и дополнительно выпустил луч-другой шарма в сторону собеседников – словно красавица, которая не успокоится, пока не убедится, вполне, впрочем, бескорыстно, что вскружила головы всем мужчинам в компании.
Во всяком случае, никто не тянул меня за язык, когда уже снаружи, загрузив номера “Иностранки” в багажник машины Бродского, я сказал напоследок: “Спасибо, с вами очень легко”.
– Надеюсь, – ответил он.
Кибиров надписал Иосифу Александровичу книгу, а у меня тогда при себе ничего не было. Вероятно, поэтому какое‐то время спустя через Вайля Бродский предложил посодействовать в издании моих стихотворений (в “Ардисе”? в “Эрмитаже”?). Но я с благодарностью отказался, потому что уже имел договоренность с “Пушкинским фондом”.
И в свой черед моя снабженная постыдно чопорной надписью книжка была, как и оговаривалось, послана на адрес издательства Farrar, Straus, and Giroux с уточнением на конверте: “for Joseph Brodsky”, но в живых Иосифа Бродского не застала.
2021
“Чужой по языку и с виду…”
В 1993 году Александру Сопровскому исполнилось бы сорок. Мы дружили двадцать лет. Периоды охлаждения неизбежны за время такого долгого знакомства. Когда это случалось и привязанность и раскаяние давали о себе знать, я утешал себя тем, что непременно скажу где‐нибудь при большом стечении народа заздравную речь к его сорокалетию. Сегодня и повод другой, и слова другие.
Сопровский был очень цельным, всегда верным себе и чрезвычайно разнообразным человеком. Именно его разнообразие сбивало с толку при поверхностном знакомстве. Торжественный – иногда до смешного – поэт, считали одни. Безобразник, уверяли другие. Одержимый антисоветчик, настаивали третьи. Виртуоз-эрудит, говорили четвертые. Не по возрасту застенчивый мужчина, бука, решали пятые. Но речь шла об одном человеке, который просто владел в совершенстве разными жанрами общения. Я видел его сухим и деловитым в библиотеке, я знал, что бесполезно заводить с ним серьезные разговоры за бутылкой, и восхищался его умом и обаянием во время чаепитий с глазу на глаз. Он терпеть не мог демократического смешения стилей, был мастером поведения. Другое дело, что уже почти некому оценить это мастерство.
Цельность Александра Сопровского состояла в том, что, будучи человеком по‐подростковому непосредственным и азартным – играл ли он в шахматы или конспектировал ученую книгу, – он постоянно держал в уме очень жесткую шкалу мировоззренческих оценок.
Несколько лет назад на одном празднестве Александр Сопровский, Лев Рубинштейн и я вышли на балкон. Я стал свидетелем такого разговора.
– Как же я люблю этот стиль, – сказал концептуалист Рубинштейн, показав на сталинский дом напротив. – Даже не знаю, как его назвать…
– Вообще‐то такой стиль называется говном, – сказал Сопровский. После чего, вторя Рубинштейну, перешел к восхищенному обсуждению отличительных черт советской архитектуры.
Чуть ли не средневековая регламентированность поведения причиняла ему, по его же признанию, много неудобств. Но ничего сделать с собой он не мог. Вкусовое одиночество, как я сейчас понимаю, было для него обычным состоянием. Вкусовая взаимность – праздничным исключением.
Случайный, но наглядный пример. Сопровскому нравилось, как Сергей Юрский читает стихи. Однажды в Ленинграде на мраморной лестнице какого‐то клуба Саша столкнулся лицом к лицу с любимым актером, который в толпе поклонников шел к выходу после поэтического спектакля. К вящему изумлению окружающих, Сопровский очень серьезно отвесил Юрскому совершенно допотопный поклон. Ни на секунду не замешкавшись, Юрский отвечал ему тем же. Эту встречу двух благовоспитанных артистов Сопровский вспоминал потом с одобрением: “Сразу видно порядочного человека!”
Одна из главных примет современного культурного быта (вероятно, не только культурного) заимствована из быта лагерного. Называется “понт”. В этой науке Сопровский “сердцем милый был невежда”. Сделать много и остаться незамеченным – это больше походило на Сопровского. “Про батарею Тушина было забыто”, – говорил он в таких случаях. Дело даже не в пресловутой скромности, а в неумении вписаться в советскую обрядность. Он разом увядал и терялся от натужной непринужденности нынешних раутов, где как раз и пробивает час понта.
Я с трудом уговорил его не уходить вместе со мной после им же организованного первого в стране вечера памяти Александра Галича. “Погоди, – убеждал я его, – будет банкет”. Как я узнал позже, Саше все‐таки бокал-другой налили, правда не в первую очередь и за чьими‐то спинами.
Чужим, без надрыва и с трезвой горечью, называл он себя в стихах не раз. Он и был им, но угрюмым не стал. Кто знал его, помнит знаменитый сопровский смех, от которого дребезжали стёкла в комнате и озирались прохожие на улице. Помянуть его бодрость духа необходимо. Проще всего сказать, что источником бодрости было мужество, – и это будет правильно. Но все‐таки ближе к истине, на мой взгляд, назвать причиной этой бодрости чувство благодарности, как мало кому присущее Сопровскому. Он был самого высокого мнения о бытии, был признательным свидетелем мира, ничего от него не требовал и поэтому радовался каждой малости, будь то хорошая погода, свободная десятка или увлекательный разговор.
Он непредвзято, потому что творчески, относился к жизни. Сентенций Сопровский на дух не переносил, но однажды довольно строго сказал дочери: “Никогда не повторяй чужих мнений”.
Поэтому так трудно уживался он с интеллигенцией – этим глашатаем общих мест. На манерные восклицания “Нет власти не от Бога” он отвечал: “Не от Бога – значит, не власть”. Когда какой‐нибудь интеллигент, дорожа “лица необщим выраженьем”, говорил, что не верит в перестройку, Сопровский отвечал, что “перестройка не Господь, чтобы в нее верить, ею надо пользоваться”. Он был возвышеннее интеллигента, когда речь шла о возвышенном, ибо имел сильное воображение, и деловитей его, когда речь шла о делах этого мира. В его жизни были хорошие и плохие времена, сам он бывал лучше или хуже, но чем он никогда не грешил, это смешением понятий, оправдывающим прозябание.
Его принципиальная непредвзятость во взаимоотношениях с людьми проявлялась в простодушии почти неправдоподобном. У нас с ним шло двадцатилетнее препирательство: кто лучше разбирается в людях. В молодости мы с ним подолгу гуляли вечерами по городу. Когда у Саши кончалось курево – а курил Сопровский “Беломор”, – он начинал спрашивать у всех прохожих без разбора. А я трезво предсказывал, кто даст ему закурить, а кто – нет. Обычно мои прогнозы сбывались, но иногда самый, на мой взгляд, неподходящий человек ссужал его “Беломором” чуть ли фабрики Урицкого… Лучше в людях разбирался все‐таки я. Но ближе к истине был Сопровский. Потому что я исходил из соображений правила, а он верил в исключение из правил. А именно на исключение из правил все мы уповаем.