Секс в кино и литературе - Бейлькин Михаил Меерович (бесплатные книги онлайн без регистрации txt) 📗
О том, что Ашенбах обречён, Манн недвусмысленно намекает с первых же страниц новеллы. Об этом говорит и её название; о том же свидетельствуют мифологические символы, на которые не поскупился писатель. Бог Гермес, представ перед героем новеллы в Германии, зловеще и глумливо скалит свои зубы, опираясь на страшный жезл Урей; им он извлекает людские души. Гондола, на которой Ашенбах плывёт в Венецию, ассоциируется с лодкой Харона, перевозчика мёртвых. Плата за проезд, выданная одной монетой, – намёк на греческий обол, вручаемый Харону за перевоз душ умерших. Словом, налицо суровая решимость Манна привести в исполнение смертный приговор, изначально вынесенный им Ашенбаху. Справедлив ли он? Почему автор так жесток к своему герою?
Вот ещё один из парадоксов. Ашенбах скончался от холеры – это непреложный факт, как новеллы, так и фильма. И Манн, и Висконти рисуют картину эпидемии, поразившей Венецию. Оба сообщают о неосторожно съеденной клубнике, с которой смертоносные вибрионы попали в организм несчастного Ашенбаха. Писатель придал его болезни чрезвычайно токсическую форму, без рвоты и диареи, но зато с молниеносным течением. Режиссёр без колебаний согласился с этим сюжетным ходом. Медики относят холеру к особо опасным инфекциям и, оказывая жизненно необходимую помощь, не обращают внимания на невротические комплексы, которыми, возможно, и обременены их пациенты. В подобных случаях, не в них дело. Казалось бы, ни у Манна, ни у Висконти не было причин искать объяснений гибели своего героя в особенностях его характера и в его психологических конфликтах. Ведь во время эпидемии личностные особенности влияют на судьбы людей разве что косвенно. Скажем, Ашенбаха ставит под удар то обстоятельство, что, влюбившись в Тадзио, он не находит в себе сил вовремя покинуть роковую для него Венецию. Между тем, писатель и режиссёр так старательно распутывают нити душевной смуты своего героя, словно именно в ней кроются причины его гибели.
Перечисленные парадоксы делают “Смерть в Венеции”, по крайней мере, для сексолога, своеобразным психосексуальным детективом. Чтобы распутать его, полезно сопоставить фильм с новеллой, подобно тому, как это было проделано с “Солярисом” в самом начале книги.
В новелле поворотным пунктом в жизни Ашенбаха стала его привычная прогулка по родному Мюнхену. Он, как обычно, набирался сил, чтобы продолжить свой нелёгкий писательский труд. На глаза ему попался чужеземец необычной наружности в широкополой шляпе, с плащом, перекинутым через левую руку и палкой с железным наконечником, зажатой в правой. В облике путника было что-то угрожающее: “то ли он состроил гримасу, ослеплённый заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутыми кверху и книзу до такой степени, что обнажали дёсны, из которых торчали белые длинные зубы”. Странным было внезапное исчезновение загадочного странника: вот только что он ещё стоял на тротуаре, и вдруг словно испарился. Итогом этой встречи стало “необъяснимое томление” , охватившее писателя, и непреодолимое желание вопреки всем его творческим планам и неотложной работе над рукописью отправиться в далёкое путешествие. Так он оказался на корабле, плывущем в Венецию.
Среди спутников его неприятно поразил один тип, затесавшийся в компанию парней и поначалу принятый писателем за молодого человека. “Попристальнее в него вглядевшись, Ашенбах с ужасом понял: юноша-то был поддельный. О его старости явно свидетельствовали морщины вокруг рта и глаз и тощая жилистая шея. Матовая розовость щёк оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с пёстрой ленточкой – париком, зубы, которые он скалил в улыбке, – дешёвым изделием дантиста. Лихо закрученные усики и эспаньолка были подчернены. И руки его с перстнями-печатками на обоих указательных пальцах тоже были руками старика. Ашенбах, содрогаясь, смотрел на него и на то, как он ведёт себя в компании приятелей. Неужто они не знают, не видят, что он старик, что он не по праву оделся в их щегольское пёстрое платье, не по праву строит из себя такого, как они?”
Момент пришвартовывания к пристани оказался наихудшим. “Мерзкий старик” успел к тому времени набраться в пароходном буфете, так что его непомерная возбужденность стала совсем неприличной и обернулась гомосексуальным “хабальством” – подчёркнутой демонстрацией собственной девиации. Спьяну он стал приставать к писателю: “Примите мои комплементы, душечка, милочка, красотка…” – лопочет он, посылая воздушный поцелуй” . С отвращением увернувшись от него, Ашенбах сел в гондолу, мысленно отметив её “гробово-чёрное лакированное” убранство и “резкий наглый тон” лодочника. Как потом выяснилось, гондольер работал незаконно. Причалив к пристани, он ускользнул от контролёров, потребовавших у него патент. Одному из них Ашенбах и отдал чисто символическую плату за свой проезд, бросив в протянутую ладонь монету. Трагическая символика этого жеста (намёк на обол, уплачиваемый в царстве мёртвых лодочнику Харону) прояснилась по ходу развития сюжета.
В тот же день в отеле, где поселился писатель, произошло событие, которое по всем мифологическим канонам можно расценить как роковое вмешательство в его жизнь Эроса. В компании гувернантки и трёх юных девушек, видимо, сестёр, он увидел их брата, мальчика, “с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безупречную красоту. Это лицо, бледное, изящно очерченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьёзности, напоминало собой греческую скульптуру. <…> Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые сужались книзу и туго обтягивали запястья его совсем ещё детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурами и петличками, сообщал его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел вполоборота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперёд правую ногу в чёрном лакированном туфле, подпёршись кулачком, в небрежной изящной позе”.
На следующий день писатель “вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока. Сегодня на нём была лёгкая белая блуза в голубую полоску с красным шёлковым бантом, завязанным под белым стоячим воротничком. Из этого воротничка, не очень даже подходящего ко всему костюму, в несравненной красоте вырастал цветок его головы – головы Эрота в желтоватом мерцании паросского мрамора, – с тонкими суровыми бровями, с прозрачной тенью на висках, с ушами, закрытыми мягкими волнами спадающих под прямым углом кудрей”.
Любые детали внешнего облика и поведения Тадзио (правильнее: Тадзь, Тадзю – уменьшительное от польского имени Тадеуш) восхищали влюблённого писателя. Вот, скажем, встреча подростка на песчаном пляже с его мнимыми врагами. Поляки ненавидели русских, поскольку их страна в то время была частью Российской империи. “Он шёл босиком, видимо, собираясь поплескаться в воде; его стройные ноги были обнажены, шёл неторопливо, но так легко и гордо, словно весь свой век не знал обуви, шёл и оглядывался на поперечные кабинки. Но едва он заметил русскую семью, которая там благодушествовала, как на его лицо набежала туча гневного презрения. Лоб его омрачился, губы вздёрнулись кверху; брови его так нахмурились, что глаза глубоко запали и из-под сени бровей заговорили тёмным языком ненависти” . Ашенбах, случайный “соглядатай страсти <…> был счастлив. Эта вспышка детского фанатизма перенесла божественно-эфирное в сферу человеческих отношений, и прекрасное творение природы, казалось бы созданное только для услады глаз, сделалось достойным более глубокого участия. И это неожиданно сообщило и без того примечательному своей красотой образу подростка масштаб, заставляющий относится к нему не по годам серьёзно”.
Были и болезненные наблюдения, разжигающие ревность героя новеллы: он увидел, как Тадзио целуется на пляже со своим“самым верным вассалом и другом”, одним из молодых поляков.