Страх. История политической идеи - Кори Робин (читать книги регистрация .TXT) 📗
Во-вторых, концепция Арендт о беспочвенности и изоляции, которые она называла «избыточностью» и «одиночеством», была намного радикальней, чем у Токвиля. У него массы могут быть не привязаны к социуму и психологически нестабильны, но у их членов была работа, заработок и иждивенцы. Хотя опоры старого режима были снесены, его массы все еще были активным участником индустриализирующейся экономики. Но не так у Арендт. Ее массы страдали от унизительного отождествления с расходным материалом, от невозможности быть нужным даже в воспроизводстве повседневной жизни. В эпоху массовой промышленности рабочим-одиночкам доставалась в лучшем случае обезличенная работа на конвейере, в худшем — перманентная безработица. В то время как оторванность у Токвиля оставляла человека наедине с его работой, обеспечивая его «самой элементарной формой человеческой креативности, представляющей собой способность добавлять в общий мир что-то от себя», «ненужность» Арендт отнимала даже это, лишая людей любых «контактов с миром как с человеческим произведением» 29. Ненужность вызывала чувство одиночества, «переживание отсутствия любых связей с этим миром, являющееся самым радикальным и ужасным для человека» 30. Одиночество — это уже не изоляция, поскольку изолированный человек все еще работал и, таким образом, знал свою силу, мог оценивать устойчивость и реальность внешнего мира. А одинокая личность Арендт, лишенная работы и дружеских связей, не могла подтвердить правду того, существует ли она и личность ли она вообще 31. Она страдала ужасной и странной формой самоотверженности — не альтруизмом былого, но экзистенциальной бессвязности старости 32.
В конце концов Арендт опровергает заявление Токвиля о переходе масс от активности к пассивности. Несмотря на всю свою мягкотелую бесформенность, масса Токвиля была активной силой, единственной в революционном мире, при котором активность исчезает. То, как эта активная сила смогла усмирить саму себя и свое окружение, вызывало ужас Токвиля. Масса у Арендт, напротив, инертна; это безбрежное озеро затаившейся, ждущей выхода тревоги. Когда она была выпущена, то не привела к ужасному застою, описанному Токвилем в «О демократии в Америке». Вместо этого оказалось, что самобытное здание политики xx века, движение масс как сущность, как настаивала Арендт, без структуры (структура была отличительной чертой устойчивости), но только с направлением 33.
Особенно привлекательно в идеологии то, что она апеллирует к чувству одиночества и ненужности массы. Арендт утверждала, что люди не приходили к таким идеологиям, как антисемитизм и коммунизм, потому, что те предлагали притягательные идеалы нового мира (бесклассовое общество) или обещали конкретные выгоды (немецкие арийцы будут править миром). Скорее имел значение акт веры в идеологию, а не содержание самой идеологии. Суть не в том, что идеология говорила, но то, что она делала — освобождала массу от тревог. Как многие, кто пишут о массовой идеологии после нее — о фашизме или коммунизме, антиглобализме или воинствующем исламе, Арендт подходила к идеологии в меньшей степени как к набору специфических идей, чем как к необходимому для анализа состоянию ума, образу мысли, невосприимчивому к любому опыту, кроме сильной тревоги ее поборника 34.
Согласно Арендт такие идеологии, как нацизм и коммунизм, представляли себе мир закономерного, безостановочного продвижения.
В предшествующих схемах космоса — религии, платонической философии, древнегреческой мифологии — законы, человеческие и божественные, представлялись опорами стабильности и постоянства посреди нескончаемого потока, навязывающими порядок миру под угрозой хаоса. Идеологи Арендт, напротив, представляли законы как естественные и исторические процессы непрерывного развития. Каждое отдельно взятое создание находится в поздней стадии упадка, готовясь к рождению нескольких новых, передовых форм жизни. При таком подходе мир оказывался в восходящей спирали эволюции, в которой все было не тем, чем оно было, но тем, чем оно становилось 35. Поскольку становление означает не что иное, как смерть старых форм, все всегда умирает. Таким образом, там, где идеологов Гоббса привлекали усиливавшие их идеи, прославлявшие целостность человеческой личности и устойчивость ее изобретательности, идеологи Арендт были очарованы образом человеческого падения, идеями, сеявшими смерть, включая их собственную, не как необратимый или прискорбный жизненный факт, но как способ, образ жизни.
Тоталитарные идеологии, таким образом, не апеллировали к интересам своих последователей, их конкретным целям или частным нуждам. Наоборот, это идеологии, оказывающие пагубное влияние и продвигающие «полную потерю индивидуальных претензий и амбиции, перманентно уничтожающую индивидуальную сущность» 36. Не боясь ни собственной смерти, ни гибели своей расы или класса, идеологи Арендт опасались отсутствия идеологии, и не потому, что их так притягивало к их определенному содержанию, но потому, что их так приятно успокаивали их горизонты. Действительно, когда идеологическое движение терпело поражение, преданность его сторонников немедленно испарялась; свободные от одной великой идеи, они были готовы к следующей. Покуда идеология заставляла мир вращаться, они ей следовали.
По иронии судьбы те самые идеологии, что разлагали мир до беспрестанного движения, также приносили личности ощущение прочности и связности. Идеологическая пропаганда «принесла массам разобщенных, неопределенных, нестабильных и бесполезных индивидов средства самоопределения и идентификации, не только восстанавливавшие чувство самоуважения, которое происходило от функции, которую они выполняли в обществе, но еще и создавала нечто вроде иллюзорной стабильности, делавшее из них лучших кандидатов на организацию» 37. Идеология создала мир гармоничный, хотя и совершенно фиктивный. Она отыскала мнимый порядок посреди бесцельного хаоса, не навязанный порядок божественного либо человеческого правления, но безличный и неоспоримый порядок математики, в которой дважды два — четыре. Глухая к удивлению и непоследовательности повседневной жизни идеология приносила «логику смирительной рубахи», с которой люди обретали смысл в бессмысленном мире. В более традиционных обществах люди отличались силой здравого смысла и стандартного мышления, помогавшей ассимилировать случайность этого мира. Лишенная здравого смысла масса чувствовала себя вынужденной «обменять свободу, присущую человеческой способности мышления» на безжалостный конвейер логики 38.
Не удивительно, как считает Арендт, что так много сталинских жертв с готовностью соглашались сознаться в преступлениях, которые они не совершали. Как настоящие люди массы, они решали, что лучше умереть, не затронув исходные предпосылки и логику идеологии, чем сопротивляться навязыванию ее фикций. Приводя страницу из «Слепящей тьмы», Арендт описала образ мысли, который предположительно вызывал у подобных Бухарину сходные признания. «Вы не можете сказать А, не сказав Б и В и так далее, до конца смертоносного алфавита… Принудительная сила аргумента такова: если вы отказываетесь, вы противоречите себе и через это противоречие делаете всю свою жизнь бессмысленной; сказанное А властвует над всей твоей жизнью логическими порождаемыми им последствиями Б и В» 39. Единственными ресурсами, способными дать человеку возможность сопротивляться принуждению логики, были старые резервы Токвиля: «сильный характер, сопротивляющийся постоянным угрозам» и «большая вера в существование себе подобных — близких или друзей, или соседей» 40 — другими словами, героический склад ума и тесные узы со своими близкими.