Мировая революция и мировая война - Роговин Вадим Захарович (читаемые книги читать txt) 📗
Откликаясь на замечания Троцкого о «потоках лжи», Виктор Серж писал Троцкому: «Ведь это — система, и чудовищная. Я переживал её применение в иной обстановке. Я лежал, больным, в хирургическом госпитале Оренбурга. В зале было около 15 голодных, вечно-голодных, болеющих буквально от вечного голода рабочих и колхозников (у всех были нарывы, фурункулёз и т. д. от расслабления организма). А радио целыми днями нам передавало потоки лжи о счастливой жизни: речи и овации колхозного съезда в Москве. Трудно передать, какая была во всём этом жуть» [199].
В середине 30-х годов в советской пропаганде сосуществовали два потока неумолчной лжи. Первый — повествующий о «счастливой жизни» народа, о том, что советским людям стало «жить лучше и веселее», и второй — о полчищах внутренних врагов, притаившихся буквально повсюду и подрывающих господствующий режим, который несёт народу счастливую жизнь. Столкновение этих потоков создавало чрезвычайно противоречивую картину советской жизни и порождало своего рода трагикомический эффект, на который не преминул обратить внимание белоэмигрантский журнал «Современные записки». Его автор П. Берлин, не скрывая иронии, писал, что существуют два советских официальных источника, в которых освещается жизнь СССР: повседневная печать и стенограммы судебных процессов над «шпионами» и «вредителями». Согласно первому источнику, Советский Союз представляет собой «счастливую страну, где всё обильем дышит, где жить стало весело и красиво, где политическая гладь и экономическая благодать». В стенограммах же московских процессов «происходит полная перемена декораций: где стол был яств, там гроб стоит». Согласно материалам процессов, «на фабриках и заводах, где не знают капиталистов, где рабочие являются радостными хозяевами, этих самых радостных хозяев отравляют газами, лишают всяких мер охраны [труда], обязательных для любой, самой маленькой капиталистической фабрики, травят, словно крыс, ядовитой пищей. Взрывают фабрики, портят машины. На железнодорожном транспорте, возглавляемом обожаемым Лазарем Моисеевичем, каждые четверть часа происходят в каком-нибудь месте крушения с человеческими жертвами и многочисленными убытками… И что всего ошеломительнее, все эти плановые злодейства производятся той самой старой гвардией большевизма, теми „профессиональными революционерами“, которые вынесли на своих плечах революцию, составляя её красу и гордость, её оплот, веру, надежду, любовь» [200].
Среди «потоков лжи» сталинистской идеологии выделялся поток, так сказать, обращённый в завтрашний день,— безудержное бахвальство неминуемыми победами в будущей войне с любой страной или же блоком любых государств. Такое бахвальство пронизывало речи всех ораторов на XVIII съезде. Но даже среди этих многочисленных хвастливых выступлений первенство принадлежало, безусловно, Кагановичу, заявившему — на радость гогочущему залу,— что всем агрессорам надлежит помнить о «самураях, имеющих опыт Хасана, про которых можно сказать старинной пословицей об одном генерале. Пословица такая: „Мальбрук в поход собрался“, и дальше идёт соответствующая рифма… (Смех, громкие аплодисменты.) Чтобы не было недоразумений и кривотолков я поясню: это значит, что Мальбрук в поход собрался и умер от расстройства желудка. (Смех, аплодисменты)» [201].
Подобные настроения «шапкозакидательства», дорого обошедшиеся нашему народу в годы Отечественной войны, щедро пропагандировались в печати. Так, в газете «Московский большевик» был опубликован отрывок из сценария «Разгром фашистской эскадры», написанного лётчиками Байдуковым и Тарасовым. В этом сценарии комкор Иванов так рапортовал по телефону Ворошилову после первого сражения: «Здравствуйте, Климентий Ефремович! Нет… В сводках никакой фантазии… Наоборот, я сознательно преуменьшаю… Пленных? Много, очень много… Трофеи? Я боюсь, вы не поверите, Климентий Ефремович. Да мы сами себе не верим… Потери незначительные» [202].
Более обстоятельно будущая война описывалась в книге Н. Шпанова «Первый удар», где изображалась картина восстаний против гитлеровского режима, вспыхивающих в Германии уже на второй день войны.
Если ложь фашистской пропаганды представляла собой относительно стройную и статичную систему и отражала неизменные цели её носителей, то ложь советской бюрократии носила неупорядоченный, изменчивый и динамический характер в силу того, что она отражала непрерывные зигзаги грубо эмпирической внутренней и внешней политики сталинизма. «Последовательные пласты лжи создали чрезвычайный хаос в официальной идеологии,— писал Троцкий.— Вчера бюрократия говорила не то, что третьего дня, а сегодня говорит не то, что вчера. Советские библиотеки превратились, таким образом, в очаги страшной заразы. Студенты, учителя, профессора, наводящие справки в старых газетах и журналах, открывают на каждом шагу, что одни и те же вожди по одним и тем же вопросам высказывали на коротком промежутке времени прямо противоположные суждения, причём не только теоретического, но и фактического характера, проще сказать, лгали в зависимости от изменчивых интересов дня» [203].
Деятели советской бюрократии и прежде всего сам Сталин не смели открыто формулировать свои цели, состоящие в сохранении и закреплении своего всевластия, и поэтому были вынуждены маскировать их, используя старую большевистскую терминологию и прикрывая ложно истолкованными обрывками ленинских цитат изменение своих идеологических формул. Чтобы «устранить» внутренние противоречия не только в теории, но и в простом описании исторических событий, Сталин оказался перед необходимостью «упорядочить ложь, согласовать фальсификации, кодифицировать подлоги» [204]. Этим объяснялось появление «Краткого курса истории ВКП(б)», названного в постановлении ЦК от 14 ноября 1938 года «официальным, проверенным ЦК ВКП(б) толкованием основных вопросов истории партии, не допускающим никаких произвольных толкований» [205]. «Никаких ссылок, цитат, доказательств в этой „Истории“ нет,— отмечал Троцкий.— Она представляет собою продукт чисто бюрократического вдохновения. Чтобы опровергнуть хотя бы главные фальсификации, изложенные на 350 страницах этой книги, понадобилось бы несколько тысяч страниц» [206].
Если бы кто-либо поставил задачей создать хрестоматию, в которой были бы собраны все работы советских историков 50—80-х годов, опровергающие фальсификации «Краткого курса», то такая хрестоматия и впрямь составила бы много томов, включающих несколько тысяч страниц. Но все эти опровержения носили неполный, половинчатый характер, поскольку цепкая цензура крепко держала за руку каждого честного историка, пытающегося выйти за пределы официально разрешённых разоблачений. В 50—80-е годы произошло крушение лишь наиболее одиозных сталинистских фальсификаций. Ложь сменилась полуправдой. На важнейшие исторические сюжеты (например, изучение истории насильственной коллективизации и советско-германских отношений конца 30-х — начала 40-х годов) вплоть до 1987 года было наложено табу. Особо жёсткий запрет был наложен на опровержение сталинистских мифов о Троцком и «троцкизме». Любое позитивное или даже нейтральное, т. е. свободное от лживых политических ярлыков, упоминание о Троцком не могло претендовать на появление в советской историографии. Поэтому мифы об Октябрьской революции были разрушены лишь наполовину.
«Сам Сталин, к октябрю почти непричастный, должен совершить чудовищную фальсификацию, чтобы изгладить из октября имя Троцкого и занять его место,— писал в 1937 году Г. Федотов.— Вот здесь-то и происходит взрыв октябрьской легенды. С Лениным и Троцким она могла бы жить в веках. С Лениным и Сталиным она столь грубо неправдоподобна, что не может пережить своего фальсификатора» [207].
В этих словах заключено больше, чем, видимо, намеревался сказать сам автор. В русском языке понятие «легенда» употребляется в двух, прямо противоположных смыслах. 1. Поэтическое предание о каком-нибудь историческом событии. 2. Вымысел, нечто невероятное. Соответственно: «легендарный» как необыкновенный, небывалый, вызывающий восхищение и как вымышленный, неправдоподобный [208]. Если Федотов скорее всего использовал это понятие во втором значении, то при употреблении его в первом значении мысль о судьбах «октябрьской легенды» приобретает глубокий исторический смысл.