1937 - Роговин Вадим Захарович (читать лучшие читаемые книги .txt) 📗
Крист внимательно следил за судьбой тех немногих, кто дожил до освобождения, «имея в прошлом тавро с буквой „Т“ в своём московском приговоре, в своём лагерном паспорте-формуляре, в своём личном деле». Он знал, что даже после истечения срока и выхода на свободу «всё будущее будет отравлено этой важной справкой о судимости, о статье, о литере „КРТД“. Этот литер закроет дорогу в любом будущем Криста, закроет на всю жизнь в любом месте страны, на любой работе. Эта буква не только лишает паспорта, но на вечные времена не даст устроиться на работу, на даст выехать с Колымы» [903].
Судьба носителей этого «литера» в лагерях служила серьёзным камнем преткновения для Солженицына, подчёркивавшего своё желание обойти эту тему в «Архипелаге ГУЛАГ». «Я пишу за Россию безъязыкую,— заявлял он,— и поэтому мало скажу о троцкистах: они все люди письменные, и кому удалось уцелеть, те уже наверное приготовили подробные мемуары и опишут свою драматическую эпопею полней и точней, чем смог бы я». Цинизм этого заявления может быть по достоинству оценён с учётом того, что Солженицын превосходно знал: из тысяч «кадровых», «неразоружившихся» троцкистов уцелеть удалось лишь считанным единицам. По этой причине среди сотен воспоминаний узников сталинских лагерей можно буквально по пальцам перечислить те, которые принадлежат «троцкистам».
Однако Солженицын, претендовавший на создание своего рода энциклопедии сталинского террора и осведомлённый относительно проникновения некоторых сведений о лагерной судьбе троцкистов за рубеж, всё же счёл нужным рассказать о троцкистах «кое-что для общей картины». Нигде этот писатель не противоречит самому себе больше, чем на тех нескольких страницах, которые он уделил повествованию о троцкистах. Замечая, что «во всяком случае, они были мужественные люди», он тут же добавлял к этой неоспоримой констатации традиционный антикоммунистический «прогноз задним числом»: «Опасаюсь, впрочем, что, придя к власти, они принесли бы нам безумие не лучшее, чем Сталин».
Столь же лишено всяких доказательств другое суждение Солженицына, следующее за его рассказом об организованности и взаимопомощи, которую троцкисты проявляли в борьбе со своими тюремщиками: «Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической „борьбе“ в лагерных условиях была излишняя суетливость (? — В. Р.), отчего появился оттенок трагического комизма». Снабдив этот пассаж оговорками («впечатление», «не настаиваю»), писатель далее в глумливой манере комментирует дошедшие до него рассказы о поведении троцкистов в лагерях (с самими троцкистами Солженицыну не довелось общаться, поскольку к середине 40-х годов в лагерях их почти не осталось — подавляющее большинство их было расстреляно лагерными судами или замучено установленным для них режимом). Особенно едкими замечаниями Солженицын сопровождает рассказ о фактах сопротивления троцкистов: пении на разводах революционных песен, скандировании антисталинских политических лозунгов, вывешивании траурных флагов на палатках и бараках к 20-й годовщине Октябрьской революции и т. д. Не столкнувшись лично ни с одной подобной акцией протеста (после уничтожения троцкистов такие коллективные акции в лагерях уже не проводились), Солженицын пишет, что, по его мнению, в этих акциях был «смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность, становящаяся смешной». Естественно, что писателю, сочувственно описывавшему в своём «художественном исследовании» надежды заключённых на иностранную интервенцию и считавшему такие настроения выражением подлинной оппозиционности режиму, приверженность арестантов большевистской символике не могла не казаться «смешной» и «надрывной». Однако свой иронический рассказ о троцкистах Солженицын всё же вынужден был завершить многозначительными словами: «Нет, политические истинные — были. И много, и — жертвенны» [904].
Намного объективней эта тема раскрывается Солженицыным в романе «В круге первом», написанном в годы, когда писатель ещё не перешёл окончательно на позиции зоологического антикоммунизма. Здесь в описании характера и судьбы троцкиста Абрамсона художественная правда явно одерживает верх над политическими пристрастиями и предрассудками автора. Напомним, что основную часть обитателей описанной в романе «шарашки» составляли арестанты «послевоенного набора», включая тех, кто состоял на службе у гитлеровцев. Среди этих людей, сплошь настроенных в антикоммунистическом духе, исключением были лишь сталинист Рубин и «вовремя не дострелянный, вовремя не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист» Абрамсон, чудом сумевший выжить: один на сотни своих погибших товарищей и единомышленников. Но если Рубин за свои взгляды непрерывно подвергался насмешкам со стороны других арестантов, то Абрамсона подобные насмешки начисто обходили. Более того, главный герой романа Нержин, в котором легко узнается сам Солженицын, невольно ощущал духовное превосходство над собой Абрамсона, хотя последний не был склонен делиться с ним своими политическими суждениями.
Особенно привлекает в романе глубокое художественное проникновение в идейный и душевный мир Абрамсона, отбывающего третий десяток лет заключения. Абрамсон считал, что арестантский поток, к которому принадлежали Рубин и Нержин, «был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы добровольно избрали политическую борьбу путём своей жизни… Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми — с теми исполинами, кто, как и он сам, в конце двадцатых годов добровольно избирали енисейскую ссылку вместо того, чтобы отказаться от своих слов, сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии — такой выбор давался каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и готовы были отдать себя для очищения её». Трудно более честно и правдиво сказать о судьбе «кадровых» троцкистов и их отличии от представителей всех последующих диссидентских течений в СССР.
Несмотря на все пережитые испытания, Абрамсон «внутри себя, где-то там, за семью перегородками сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к судьбе того учения, которому заклал свою жизнь». Не находя в своём духовном мире ничего общего со взглядами других обитателей «шарашки», он считал бессмысленным вступать с ними в политические споры и молча выслушивал их глумливые суждения о большевизме и Октябрьской революции (такие суждения, конечно, не могли не доходить через многочисленных стукачей до тюремщиков, но карались они отнюдь с не такой неумолимостью и свирепостью, как малейшие рецидивы «троцкистских» идей). От разговоров на политические темы Абрамсон уклонялся потому, что для него было «свои глубоко хранимые, столько раз оскорблённые мысли так же невозможно открыть „молодым“ арестантам, как показать им свою жену обнажённой» [905].
От художественных свидетельств перейдем к мемуарным свидетельствам о судьбах троцкистов в годину большого террора. В этом плане существенный интерес представляют воспоминания старого большевика, участника левой оппозиции 20-х годов Д. Байтальского о движении в 1936 году из Караганды во Владивосток эшелона заключённых, среди которых большинство составляли троцкисты. Они имели свой старостат, который на Колыме слился со старостатами других троцкистских этапов. Среди участников этого этапа было немало большевиков с дореволюционным стажем, в прошлом — видных партийных работников. Но основная его часть состояла из «горячего, неопытного в политической борьбе молодняка, считавшего себя настоящими борцами за ленинизм». В лагере все эти «твердокаменные троцкисты» «вместо линии пассивного подчинения с целью физического сохранения своих жизней… взяли курс на сопротивление сталинизму, борьбу с мощнейшим аппаратом НКВД».
Именно в эту среду «органы» засылали особенно большое количество провокаторов и осведомителей. Байтальский вспоминал о своей встрече на колымском прииске с неким Княжицким, которому в своё время он дал рекомендацию в партию. Княжицкий рассказал, что в годы легальной внутрипартийной борьбы он «голосовал всегда за линию ЦК, а подпольно распространял троцкистскую литературу». Выследив его, сотрудники ГПУ воспользовались его пребыванием в заграничной командировке и пригрозили, что «сделают из него шпиона». В обмен на избавление от этого позора Княжицкому было предложено дать подписку о слежке за участниками троцкистского подполья. Так он стал сексотом и провокатором. В начале 30-х годов его арестовали и отправили в ссылку с тем, чтобы он там «освещал жизнь троцкистской колонии». В мае 1936 года всю эту колонию отправили в колымские лагеря, включив в неё Княжицкого вместе с многими другими провокаторами. Рассказывая об этой позорной главе своей жизни, Княжицкий говорил: «Энкаведешников ненавижу, Сталина — попадись он мне — руками удушил бы, а „работать“, исполнять поручения, людей сажать — обязан: подписку дал» [906].