Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Айзенштарк Эмиль Абрамович (серии книг читать онлайн бесплатно полностью txt) 📗
Железная дорога недалеко, слышен трубный глас одинокого электровоза.
Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?
Вставай, вставай, кудрявая!
Но я потягиваюсь, закрываю глаза. Сон уже вполовину, теперь это полусон, дремота, все равно скоро вставать. В 7.15 директор будет у себя в кабинете. В 7.00 за ним придет машина. Сейчас 6.15. У него сорок пять свободных минут. Он сидит на жестком деревянном кресле за письменным столом под металлическим абажуром. Резким сектором света он отсечен от окружающей тьмы. В руках у него томик Гете. Он читает. Новый день впереди, новые маски…
Впрочем, не только по минутам надо эти маски менять: иной маскарад — на годы. И тогда это уже не маска, а поза или даже позиция, которую определяет, к примеру, личность твоего начальника.
Моя первая заведующая здравотделом Елена Сергеевна Корнеева была женщина милая, любила парикмахерские и торжественные приемы. Тогда это было модно. В суть дела она откровенно и по-доброму не влезала. Вреда никому не причиняла, а главное — не мешала. При ней работать было удобно, и, кстати, сделано было очень много. По правилам ее игры я был удачлив, остроумен, беспечен, все у меня шло как бы само собой, скорее не от усердия, а от большой хватки и таланта. В страданиях и муках возводился мой диспансер, но я рапортовал бодро, шутейно, и всем становилось ясно, как это легко и весело, даже забавно. Еще я был себе на уме, иной раз мог и тру-ля-ля сделать, тир-лим-бом-бом, но мне прощалось, и было за что, и только пальчиком, ха-ха погрозить… Маска-игра была совсем нетрудная, даже отрадная, как отдых-переключение. А ведь еще умела она и защиту сделать, и прикрывала в минуту трудную, и порядочный, без примесей была человек. С почтением и любовью я вспоминаю о ней. Такую бы маску — всем и каждому в добрый час!
… Еще один заведующий — Михаил Тихонович Корабельников, в миру — Михтих. И был он эрудит, легочный хирург, остроумец и анекдотчик, однако же и сам поначалу реформами грезил. Думал, что ему суждено, что у него именно и получится, что на месте сем, за письменным-то столом, как с мостика капитанского, развернет он корабль наш из мелководных речушек местных в широкое окиян-море: людей посмотреть и себя показать. (Ах, ничего из этого не выйдет, и уйдет он, как и остальные все, и тоже будут считать, что развалил он дело.)
Ну ладно, это судьба, и все еще впереди. А нам — к новому начальству пока привыкать и прилаживаться. И нету времени для разбега: вот он — в кресле уже сидит. В его биографии есть страшный корень: на войне он был узником лагеря смерти — мимо газовых печей, по краешку, и потом еще разное. Но это прошлое. А сейчас он — оратор-Цицерон, и с трибуны, и в компании. Он разный, у него намешано. Он лидер: и фигурой, и лицом, и голосом, и жестом. Осторожен, безрассуден, устремлен и капризен. Читал Горация и Эпикура, цитирует Книгу Вед, русскую классику — наизусть, историю Европы — глубоко, каждую страну в отдельности, в курсе международных событий, помнит сотни имен и фактов, и вообще все, что понадобится. В его мозгах громадные залежи знаний, но свалены они без учета и контроля. А свое превосходство над другими людьми чувствует, понимает, любит задирать в разговоре. Он говорит мне:
— Вы мизантроп, может быть, не столь ярый и яркий, как NN но все же…
Иронизирует:
— И печаль ваша не от мировой скорби, а от неправильного обмена, несварения желудка, в общем — местного значения.
И уже наставительно, с оттенком сожаления:
— Главный врач — это орел, крыло мощное, осанка! А вы…
— А я?
— А вы Достоевского любите…
— И вам бы не мешало…
— Увольте, увольте. Больной старик. У него эпилепсия, вы же знаете. А что с эпилептика? Рефлектирует, вязнет…
— Эпилепсия — мелочь, у Мусоргского куда хуже — шизофрения, Чайковский — гомосексуалист, Есенин — алкоголик. Да разве об этом речь? Вот и Достоевский — не истории его болезни и не эпикризы его нам читать, а «Братьев Карамазовых», «Идиота» и «Бесов» — там главное.
— Что главное?
— Совесть!
— Совесть?
— Да, конечно, совесть, разумеется.
С этого слова, надо сказать, заварились наши с ним отношения, поначалу далеко не безоблачные. А было это давно, много лет назад, задолго до его нынешней инаугурации в Должность. Тогда он собирался разгромить меня на одном важном форуме. В те годы я не обладал ни связями, ни авторитетом, а у него они были, и еще он — великий оратор, а те, кто слушали, опять не ведали, смысла не различали и полагались исключительно на слух. Конкретно — он хотел ликвидировать диспансер, присоединить его отделением в городскую больницу, поскольку нет у нас кухни собственной и пищу получаем из диетической столовой. И значит, если кормим неправедно, то и лечим неправильно. У него, я представляю, как это железно состыковано было, как образно и ярко подано, с каким перчиком, и что за подлива там была! Ах, сроки еще исполнятся. Это потом, спустя пять лет, признают, что наш метод кормления и есть самый передовой, и даже постановление специальное выйдет, но только это еще лет через пять будет, а сегодня он готовит мой разгром.
— Вы зачем это делаете? — я спросил.
— А мне такая-то и такая-то моя совесть подсказывает.
— К совести не надо прилагательных, — сказал я, — совесть есть совесть, лишь бы она была…
— Откуда вы это взяли?
— Из Достоевского.
— Ах, Достоевский, так это же больной старик, эпилептик, вы же знаете. Самоанализ психопата, проза туманная — рефлектирует, и тоска, тоска, стиль тяжелый, язык…
И все же он тогда на том форуме не выступил против меня: его шеф Лев Семенович Резник сделал ему предварительно руководящее внушение, и он отвязался от меня. Я отделался выговором. С тех пор мы встречались натянуто, сталкивались, говорили якобы о литературе, но сами знали о чем. Мне его приход на должность ничего хорошо не сулил. Между тем Михаил Тихонович взялся рьяно. Он уже произвел кое-какие кадровые изменения, и я ждал своего часа. Меня, однако, не тронул. Инкогнито приехал в диспансер, Гарун-аль-Рашидом прошелся по всем закоулкам, потом вызвал меня, дал указания. Говорил насмешливо и вежливо.
Между тем он ушел из прекрасного и цветущего легочно-хирургического санатория, который возглавил после смерти Льва Семеновича Резника. Покинул сверкающие бесподобные операционные, ухоженные палаты, работу любимую, родную, налаженную до винтика, и еще зеленую рощу и речку, ели и сосны во дворе, цветы и цветы…
На светские цепи,
На блеск утомительный бала
Цветущие степи
Украины она променяла.
На бал его, пожалуй, никто не приглашает пока. А что касается цепей… Впрочем, на первых порах он еще не чувствует ничего, не замечает. У него идея, чтобы участковый несчастный врач вдруг бы стал семейным доктором — family doctor на западный манер, чтобы в своих семьях он был и вправду свой доверенный-поверенный-любимый, и все тайны и все интимы у него, и все извивы. А ему — знающему, свойскому, еще обязательно ученому и квалифицированному — предупредить болезнь и вылечить куда проще. Стационары он мечтал дотянуть до уровня своего санатория, чтобы сюда со всех концов сбирались страждущие, ибо здесь только им исцеление. И с утра чтоб сложные операции мудро, четко, уверенно, а потом хирурги за чашечкой кофе рассуждают о санскрите, перемежая анекдоты и сигареты. А почему бы и нет? Силы-то богатырские! И кинулся он и туда, и сюда. Но и там и сям — другое совсем. Сумасшедшая участковая Рукосухова бредо-бредом-бредет, своей действительно сухонькой ручкой на рак указывает, успокаивает: «Это у Вас возрастное, само пройдет, не бойтеся, не волнуйтеся».
Педиатр Содурина знает, что младенец термометр под мышкой сам не удержит, и термометр ему в попку. Но что в попке температура на градус выше, она уже не ведает! Температура тридцать семь и шесть! Это с утра. А вечером что будет? И тридцать девять, и сорок?!! Заболел ребенок! Спасайте! Спасите!!! Мать балдеет, бабушка в шоке, лапти кверху. Лекарства!! Срочно!! Спасайте! Ай-ай-ай!